Об авторе
События
Книги

СТИХИ
ПРОЗА
ПЕРЕВОДЫ
ЭССЕ:
– Poetica  
– Moralia
ИНТЕРВЬЮ
СЛОВАРЬ
ДЛЯ ДЕТЕЙ

Фото, аудио, видео
Слово о Льве Толстом
Выступление подготовлено для выставки о Льве Толстом в рамках Митинга-2014 (ежегодного крупнейшего христианского форума в Римини).
«Рамки европейского романа как-то тесны для меня», признавался Толстой во время работы над «Войной и миром», эпопеей, которую Т.Манн назвал и «Илиадой», и «Одиссеей» русской литературы1. В самом деле, та ширь и тот размах, которых хочет Толстой, дышат только в древних, первых вещах: в Гомере, в греческих трагиках, в историях Авраама и Иосифа из Книги Бытия, в Ригведе, в народной песне… Там, где голос повествователя выходит из океана человеческого хора – и этому почти безымянному голосу отзывается вселенная со всеми своими реками, скалами, звездами, птицами, лошадьми... Толстому было тесно в мире индивидуального, в мире «культуры», противопоставленной «природе», в своем девятнадцатом веке. Но теснота началась много раньше: уже Шекспир казался ему узким и «выдуманным». Ему было тесно в любой установившейся форме, в любой социальной роли. Тесно было быть писателем, помещиком, педагогом, проповедником, человеком своего сословия и своего времени. Тесно было в том, что считается «мыслью» («умникам» и «умным мыслям» от него достается) и в том, что считается «чувством». Ему было тесно в том, что принято считать «обычной жизнью»: главным в этой жизни для него, как и для его героев, была не сама ткань существования (которую он чувствовал и умел передать как никто), а прорехи в ней, те «отверстия, сквозь которые показывалось что-то высшее». Такими «отверстиями», по Толстому, были кончина и роды. Но и еще: влюбленность, сострадание; музыка и поэзия… Те моменты, когда «душа поднималась на такую высоту, которой она никогда и не понимала прежде и куда рассудок уже не поспевал за нею» («Анна Каренина»). Ему тесно было быть не только «писателем» или «мыслителем» – но «Львом Толстым»! И он нашел для себя выход из «Льва Толстого». В «Дневниках» он описывает собственный способ расправляться с «Львом Толстым» в себе: «Нужно спрашивать: я этого хочу или Лев Толстой? Если Лев Толстой, так и Бог с ним». То «я», которое в нем судило «Льва Толстого», было, как он назвал это, «сознанием всего мира», «жизнью души», как будто не принадлежащей ему лично, души, входящей в некое безмерное целое2. Повесть «Хозяин и работник» прямо изображает это чудо – выход человека из «себя», каким сам он и все остальные его знают, к другому и настоящему себе. Герой повести, хозяин (однозначно «отрицательный», низкий герой) перед лицом смерти вдруг узнает, что его душа, его жизнь – это жизнь его замерзающего слуги, и он спасает его именно потому, что хочет спасти себя. Я завидую тому, кто еще не читал «Хозяина и работника»: его ожидает удивительное впечатление. Евангельская заповедь любви к ближнему, с ее уточнением «как самого себя» (на котором мы обычно особенно не задерживаемся) открывает здесь свой прямой и категорический смысл. Ты – это не тот «ты», которым ты сам себя считаешь и чьей жизнью и подробностями этой жизни так дорожишь или мучишься: твоя жизнь в другом. Ты – это он. Тат твам аси, на санскрите.

И еще о тесноте. В своих воспоминаниях о поездке в Ясную Поляну Максим Горький забавно говорит, что Толстому тесно с Богом, как двум медведям в одной берлоге. Сравнение в толстовском стиле, но, я думаю, Горький не все понял: Толстому тесно с учением о Боге. Он спорит, и очень грубо, с догматами и чудесами, но кажется, что главное, что его отталкивает в церковной жизни, – все то же чувство тесноты. Я не собираюсь обсуждать этой болезненной темы, Толстой и церковь. Меня интересует другое: то, что Толстой открывает нам.

В Толстовском бунте против тесноты, против всякой готовой формы и всяческих рамок и условностей легко увидеть характерно русский анархизм и нигилизм. Легко увидеть в нем и предтечу новейших контркультурных движений. И в самом деле, если мы вычтем из этого настроения главное, то, несомненно, получим и русский анархизм, и контркультурный порыв, и «деконструкцию». Главное же заключается в том, что у Толстого это движение – не побег в ничто, не жест отчаяния, а движение вверх, в бесконечный простор, в «жизнь души», которая управляется «законами любви и поэзии», его словами.

Я думаю, первый дар, который мы получаем от чтения Льва Толстого, – это ясное, как день, чувство великого простора, к которому тянется человеческая душа, так что ничто другое ее не утолит. Тяга к такому «себе», какими мы себя еще не знаем, но ждем, сознавая или не сознавая это. Душа не успокоится ни на чем кроме безмерности и – одновременно – причастности к целому, ко всему. Все остальное тесно.

В частности, тесно то, что называется «нашим временем». Фантастический анахронизм Толстого, который говорит с древними мудрецами Греции, Индии или Китая как их современник и в каком-то смысле ровесник, одаряет и своего читателя возможностью освободиться от диктата того, что считается «современным» и «актуальным». Это очень немало. Ведь страх не соответствовать современности, ее формам и догмам – одна из самых тяжелых форм нашей несвободы. В Толстовском «антиисторическом» подходе к тому, что теперь причислят к «памятникам» или «культурному наследству» (то есть к тому, что к нашей жизни прямого касательства уже не имеет) содержится другое представление о современности. Не «вневременности», а именно современности. Эту интуицию замечательно выразил поэт Александр Величанский. Он отвечает пресловутой «современности»:

Нет на свете тебя: человек современен лишь Богу:
Богу предвечному в миг все современны века.


Люди обыкновенно отсекают себя от такой современности. Лев Толстой чувствовал себя современным Богу. Это не мысль: это чувство.

Лев Толстой – художник и мыслитель чувства. Общение с миром Толстого я назвала бы воспитанием чувств. Со мной, во всяком случае, это происходило так, с тех пор как в школьном детстве я узнала его раннюю повесть, «Детство».

Читатели книги дона Джуссани «Религиозное чувство» могут понять, что я имею в виду. Не какое-то конкретное эмоциональное состояние, как это привычно в бытовом употреблении слова «чувства» (обычно, к тому же, во множественном числе). Таких «чувств» множество, а чувство, о котором я говорю, – одно. Это прямое, открытое, безусловное переживание реальности, захватывающее человека целиком. Чувство в таком смысле никак не противопоставлено уму и мысли (разве что отвлеченному рассудку). Мыслью в полном смысле Толстой признает только мысль, исходящую из чувства, т.е. из всего человека, из его реального положения: все остальное он называет «приемными комнатами ума». Чувство в этом смысле противопоставлено бесчувствию (нечувствию, хорошо известному аскетической традиции: так в молитве Иоанна Златоуста, входящей в ежедневное молитвенное правило православных, святой просит избавить его от «окамененного нечувствия»). С позиции нечувствия вещи выглядят одним образом, а в чувстве – иначе. Толстой многократно изображает пробуждения чувства в своих героях. В повести «Фальшивый купон» он открывает своего рода механику передачи бесчувствия от человека к человеку, своего рода цепную реакцию нечувствия – и затем обратную цепную реакцию чувства. В нечувствие погружает человека грех, встреча со святым приводит его в чувство. И чувство меняет его жизнь самым решительным образом.

Огромные области социальной жизни Толстой изображает как сплошное пространство узаконенного бесчувствия: это и светская жизнь, и политическая, и – часто – профессиональная (военная, ученая и т.п.). Человек Толстого проходит испытание выбора между чувством и нечувствием, отказом чувствовать (потому что «так принято», «так все делают» и т.п.). Выбор жизни «по чувству» пугает: он почти фатально делает человека изгоем.

Теперь я скажу о некоторых поворотах или гранях этого общего Толстовского чувства. Можно подумать, что это отдельные, очень характерные для Льва Толстого чувства – но по существу они одно.

Первое из них – прямое и постоянное чувство некоего огромного целого: всего мироздания, с его видимой и невидимой стороной. Причем такого целого, где всё таинственным образом связано со всем. Целого, с которым и ты самым интимным образом связан, в котором отдается не только каждый твой поступок, но и каждая мысль, каждое душевное движение. Ничего отъединенного, несущественного, пустого не бывает. После «Детства» я в этом была уверена. Это переживание причастности.

Затем – чувство правды. Главный герой моих рассказов – правда, писал молодой Толстой . Его чувство правды не знает компромиссов. Это непрерывное различение настоящего и ложного (притворного, поддельного). Это чувство у Толстого тонкое и острое, как бритва. Различение того, что принадлежит жизни, – и того, что мертво, фальшиво, выдумано. В природном мире поддельного нет, не перестает напоминать Толстой. Поддельное появляется только в человеческом мире, в социуме. Оно умеет себя бесконечно оправдывать «благими целями» или «необходимостью», «общепринятостью», «безвыходностью» («а как же иначе?»). Толстой дает понять, что всегда можно иначе. Для этого требуется только не перестать слышать собственный внутренний голос – голос правды.

Затем – чувство реальности внутреннего человека в нас; он может в нас почти умирать – и вновь возрождаться. И этот внутренний человек в нас, кроме прочего, – художник. Он безумно любит музыку, поэзию, любое явление красоты. Когда он жив – он счастлив. Он знает жизнь как полную правду и как счастье.

Затем – чувство эмпатии, в котором у Толстого нет соперников. Он знает изнутри не только то, что чувствует кормящая женщина, но и то, что чувствует лошадь («Холстомер») и дерево («Три смерти»). У читателя не возникает сомнения, что именно так думают бессловесные твари и именно это они хотят сообщить. Переживание другого изнутри его жизни – и не только человека, совсем иного опыта, чем автор (царского министра, хитрого мужичка, польской ссыльной, подвижника, городской проститутки), но, кажется, любой вещи на свете. Из этого эмпатического переживания мира следует чувство какого-то глубочайшего равенства и родства со всеми – и категорическое неприятие насилия в любой форме. И отождествление самого источника жизни с жалостью, с милостью («Чем люди живы»). Люди живы, говорит Толстой, не «альтруистической» добротой (он не устает пародировать такое внешне «добродетельное» поведение), но, если угодно, эгоистической. Человек по-настоящему милует другого тогда, когда просто не может этого не делать, и его правая рука в самом деле не знает, что делает левая.

Без этих «толстовских» чувств (и многих других, здесь не названных), я думаю, жизнь человека трудно назвать христианской.
август 2014, Азаровка

1 Между прочим, Толстой пробовал писать «Войну и мир» гекзаметром!

2 «… то главное, постоянно происходящее на земле чудо, состоящее в том, чтобы возможно было каждому вместе с миллионами разнообразнейших людей, мудрецов и юродивых, детей и стариков … с нищими и царями, понимать несомненно одно и то же и слагать ту жизнь души, для которой одной стоит жить и которую одну мы ценим» («Анна Каренина»).

3 «Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда». – «Севастопольские рассказы» (Севастополь в мае, главка 16).
Поэзия и антропология
Поэзия и ее критик
Поэзия за пределами стихотворства
«В целомудренной бездне стиха». О смысле поэтическом и смысле доктринальном
Немного о поэзии. О ее конце, начале и продолжении
Успех с человеческим лицом
Кому мы больше верим: поэту или прозаику?
«Сеятель очей». Слово о Л.С.Выготском
Стихотворный язык: семантическая вертикаль слова
Вокализм стиха
Звук
«Не смертные таинственные чувства».
О христианстве Пушкина
«Медный Всадник»: композиция конфликта
Пушкин Ахматовой и Цветаевой
Мысль Александра Пушкина
Притча и русский роман
Наследство Некрасова в русской поэзии
Lux aeterna. Заметки об И.А. Бунине
В поисках взора: Италия на пути Блока
Контуры Хлебникова
«В твоей руке горит барвинок». Этнографический комментарий к одной строфе Хлебникова
Шкатулка с зеркалом. Об одном глубинном мотиве Анны Ахматовой
«И почем у нас совесть и страх». К юбилею Анны Ахматовой
«Вакансия поэта»: к поэтологии Пастернака
Четырехстопный амфибрахий или «Чудо» Пастернака в поэтической традиции
«Неудавшаяся епифания»: два христианских романа, «Идиот» и «Доктор Живаго»
Беатриче, Лаура, Лара:
прощание с проводницей
«Узел жизни, в котором мы узнаны»
Непродолженные начала русской поэзии
О Николае Заболоцком
«Звезда нищеты». Арсений Александрович Тарковский
Арсений Александрович Тарковский. Прощание
Анна Баркова
Кончина Бродского
Иосиф Бродский: воля к форме
Бегство в пустыню
Другая поэзия
Музыка глухого времени
(русская лирика 70-х годов)
О погибшем литературном поколении.
Памяти Лени Губанова
Русская поэзия после Бродского. Вступление к «Стэнфордским лекциям»
Леонид Аронзон: поэт кульминации («Стэнфордские лекции»)
Возвращение тепла. Памяти Виктора Кривулина («Стэнфордские лекции»)
Очерки другой поэзии. Очерк первый: Виктор Кривулин
Слово Александра Величанского («Стэнфордские лекции»)
Айги: отъезд («Стэнфордские лекции»)
Тон. Памяти Владимира Лапина («Стэнфордские лекции»)
L’antica fiamma. Елена Шварц
Елена Шварц. Первая годовщина
Елена Шварц. Вторая годовщина
Под небом насилия. Данте Алигьери. «Ад». Песни XII-XIV
Дантовское вдохновение в русской поэзии
Земной рай в «Божественной Комедии» Данте
Знание и мудрость, Аверинцев и Данте
Данте: Мудрость надежды
Данте: Новое благородство
О книге отца Георгия Чистякова «Беседы о Данте»
Всё во всех вещах.
О Франциске Ассизском
Об Эмили Диккинсон
Новая лирика Р.М. Рильке.
Семь рассуждений
«И даль пространств как стих псалма».
Священное Писание в европейской поэзии ХХ века
Пауль Целан. Заметки переводчика
На вечере Пауля Целана.
Комментарий к словарной статье
Из заметок о Целане
О слове. Звук и смысл
Об органике. Беседа первая
Об органике. Беседа третья
Весть Льва Толстого
 Слово о Льве Толстом
Взгляд слуха.
К дню рождения В.В.Сильвестрова
Зерно граната и зерно ячменя
Два наброска о греческой классике, авангарде и модерне
О литургической поэзии. Комментарий первый. Утренние евангельские стихиры. Стихира глас восьмой.
О литургической поэзии. Комментарий второй. Воскресный тропарь 3 гласа «Да веселятся небесная»
О литургической поэзии. Комментарий третий. Сретенcкая стихира «Иже на херувимех носимый»
О литургической поэзии. Комментарий четвертый. Сретенская стихира «Ветхий деньми».
О литургической поэзии. Комментарий пятый. Молитва преподобного Ефрема Сирина
О литургической поэзии. Комментарий шестой. Песнопение Литургии Преждеосвященных даров «Ныне Силы Небесные»
О литургической поэзии. Комментарий седьмой. Стихира Благовещению Пресвятой Богородицы «Совет превечный»
О литургической поэзии. Комментарий восьмой. Стихира Крестопоклонной недели «Радуйся, живоносный Кресте»
О литургической поэзии. Комментарий девятый. Тропарь преподобной Марии Египетской «В тебе, мати, известно спасеся»
О литургической поэзии. Комментарий десятый. Стихира Великой среды «Яже во многие грехи впадшая жена»
О литургической поэзии. Комментарий одиннадцатый. Тропарь Великого четверга
О литургической поэзии. Комментарий двенадцатый. Песнь приношения в Великую субботу «Да молчит всякая плоть»
О литургической поэзии. Комментарий тринадцатый. Тропарь Преображения Господня
О литургической поэзии. Комментарий четырнадцатый. Тропарь Успения Пресвятой Богородицы
Объяснительная записка. Предисловие к самиздатской книге стихов «Ворота, окна, арки» (1979-1983)
Прощальные стихи Мандельштама.
«Классика в неклассическое время»
Поэт и война. Образы Первой Мировой Войны в «Стихах о неизвестном солдате»
Copyright © Sedakova Все права защищены >НАВЕРХ >ПОДДЕРЖАТЬ САЙТ > Дизайн Team Partner >