Об авторе
События
Книги

СТИХИ
ПРОЗА
ПЕРЕВОДЫ
ЭССЕ:
– Poetica
– Moralia
ИНТЕРВЬЮ  
СЛОВАРЬ
ДЛЯ ДЕТЕЙ

Фото, аудио, видео
«Современно то, что уже в будущем».
Интервью Алексею Мокроусову
Интервью опубликовано в издании "Позиции. Беседы с деятелями современной России. М., 2012", подготовленном Государственным центром современного искусства и Немецким культурным центром им. Гете в Москве. На сайте предложена его полная версия.
– Вы никогда не были вписаны в официальную систему литературных отношений в СССР. Как так получилось? Ведь Ваши стихотворения начинала печатать еще «Комсомольская правда», тогда же Вас опубликовали и в сборнике…

– В сборнике поэтов-школьников – глупые стихи, написанные в 12-13 лет. Да, дебют у меня был безоблачный: «юное дарование», первые премии на конкурсах и т.п. Меня подвела любознательность. Я не стала поступать в Литературный институт, где учат «на писателей». Мне хотелось серьезного образования, мне хотелось изучать языки – древние, новые – и русский, прежде всего, с его историей, диалектами, его книжной и литературной формами. А этому учат на филологическом факультете МГУ. Этим я и занялась, и уже к первому курсу университета путь в публичную литературу был для меня закрыт. Выяснилось, что я пишу то, чего в печать не принимают. В наше время требуется объяснять, почему, но тогда все понимали это нюхом, без объяснений: «не наше».

– А Вы пытались предложить их литературным журналам?

– В общем-то, почти и не пробовала. С какого-то момента мне уже определенно не хотелось входить в этот контекст. Своего рода солидарность. Моих любимых поэтов ХХ века или не печатали (еще не был издан Мандельштам, Хлебникова невозможно было найти) или печатали в искаженном виде. Солженицына печатать к этому времени уже перестали, Бродского и не начинали (его стихи ходили в переписанном виде, и мы в университете передавали их уже друг другу), Венедикт Ерофеев писал в школьной тетрадке «Москва – Петушки» (ныне поэма переведена на все европейские языки) и думать не думал о публикации. У него и печатной машинки не было. Я чувствовала, что принадлежу и хочу принадлежать этой партии: совсем свободных авторов, у которых нет пресловутого «внутреннего цензора», которые пишут, не имея в виду «литературного процесса» и издательской политики, пишут перед лицом неба и земли, так можно сказать. Присутствие чего-то служилого, в той или иной мере, я чувствовала во всем, что тогда печаталось.

– Ведь поэту без публикаций невозможно?

– В гуттенберговскую эпоху – да, это кажется невыносимым. Но и тогда это зависело от поэта: можно вспомнить Эмили Диккинсон, например, которая при жизни не напечатала ни строки. Но мы поняли, что живем в постгуттенберговскую эру. Не печатный станок, а пишущая машинка и авторское чтение (в мастерских художников, в подвалах, на чердаках) – вот был наш выход к читателю. Самиздат работал вовсю. Эта эпоха – общение с читателем в обход печатного станка – началась у нас с Бродского и продолжалась вплоть до середины 1980-х.

– В такой обстановке не должно было покидать чувство ненормальности окружающего?

– Да, воздух конца 70-х – начала 80-х годов мог довести до тяжелой депрессии или помешательства. А иных до самоубийства, самоубийц было немало в нашем «погибшем поколении». Иногда просто не хотелось выходить из дома, лишь бы не видеть этих тоскливых улиц, угрюмых людей, этих красных плакатов с дикими призывами и лозунгами. Я писала об этом систематическом безумии в прозе, в «Путешествии в Брянск» (рассказы выходили на немецком: «Reise nach Brjansk»).

– Главным средством зомбирования уже тогда выступало телевидение?

– Ну нет. Процесс воспитания «нового человека» был продуман и организован и начинался в детском саду. И воспитывали нас до гроба: собрания, политинформации даже для уборщиц и т.п. Так что телевидение было каплей в этом море. Но каплей ядовитой. Телевизора у меня тогда вообще не было. Так что только теперь, уже в качестве музейного экспоната, я иногда смотрю телепередачи той эпохи – и не перестаю ужасаться. Теперешние, впрочем, тоже хороши.

– Но параллели между двумя эпохами можно провести не только на примере телевидения. Разве нет ничего общего между самими поколениями?

– Успешное поколение путинских лет в чем-то похоже на успешное позднебрежневское поколение 70-ых, с его циничным конформизмом, сменившее простодушных «шестидесятников». Только тогда нужно было подстраиваться под идеологию, а теперь конформизм другого рода.

– Вам никогда не хотелось эмигрировать?

– Нет, почему-то никогда. Тех, кто уезжал в советские годы, провожали, как на тот свет. Мне на тот свет не хотелось. И позже, в другую эпоху, когда я столько ездила по миру, и выступала, и преподавала в разных странах, и книги у меня выходили, и ничего, казалось бы, не стоило остаться, – я всегда возвращалась. Хотя иногда в слезах. Особенно из Италии. После Италии здесь особенно тяжело. Хотя я лично знаю итальянцев, которые приезжают жить в Россию!

– Было ли у Вас предчувствие, что советский режим кончится?

– Нет, я думала, что это если не навсегда, то уж до конца моей жизни его хватит. Мне кажется, такого предчувствия и ни у кого не было, во всяком случае, я таких не знала.
Книга Андрея Амальрика1 «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» казалась остроумной фантазией.

Собственно, впервые о неизбежном конце Советского Союза я услышала от своих европейских друзей. Западные журналисты, работавшие в Москве и осведомленные относительно нашего положения лучше нас, говорили, что одной из причин этого крушения, и может быть, главной, будет национальный вопрос. Странно было это слышать – ведь кругом твердили о победе интернационализма, о «братстве народов».

– А Вы сами национальные проблемы ощущали тогда? Много путешествовали по стране?

– Да, я бывала в Прибалтике, в Грузии (между прочим, в Эстонии и Грузии стихи мои и тогда печатали: это были известные острова свободы для русских литераторов). «Простые» люди, ездившие туда в отпуск, обычно говорили, что там «русских не любят». Но между нами, людьми творческих профессий, одинаково оскорбленными режимом, никаких проблем не было.

– Но и сегодня трудно говорить о том, что Вы включены в традиционно понимаемый литературный процесс? Большинство Ваших публикаций связано с журналом «Континент», в библиографии трудно найти «толстые» журналы.

– Где у нас проходит этот литературный процесс? Толстые журналы теперь явно занимают окраинное место в общей картине. При этом какой-то литературный истеблишмент существует. Не знаю, где он формируется, но остается для меня далеким, как в советские годы. «Там» обычно обо мне не говорят: собратья по перу как будто заключили договор никогда, ни по какому поводу меня не только не обсуждать, но просто не упоминать. Наверное, как и в советское время, там для меня не предусмотрено «места». Моя позиция не описывается в простых параметрах: правые – левые, либералы – консерваторы, авангардисты – новаторы, западники – славянофилы. Что делать с человеком без такой identity? Но я совсем не чувствую себя в изоляции. У меня много читателей и в Москве, и в России, и в мире: при этом прекрасных читателей, о каких поэт только может мечтать. У меня много друзей, и тоже по всему свету. Я давно чувствую, что живу и пишу не в локальном российском контексте, а в мировом («мировая литература», о которой говорил Гëте, стала наглядной реальностью) или, скромнее, в европейском. Так меня обычно и представляют на чтениях во Флоренции или Берлине, или Париже. А с «Континентом» меня связывают давние отношения с тех пор, как его главный редактор Игорь Иванович Виноградов предложил печатать у них любой текст, который я предложу. Однако «Континент» только что перестал выходить. Но и другие журналы мне не отказывают, я вовсе не ощущаю себя в состоянии окопной войны. Сама я читаю журналы в Интернете, очень выборочно. Но вообще-то мой круг общения связан в основном не с литераторами, а с учеными, филологами, музыкантами и философами.

– А что такое «современная поэзия»? Вы общаетесь с молодыми поэтами?

– Молодые – не обязательно значит современные. Иногда они куда более устарелые, чем старшие. Но я не о том. Нет такой безличной субстанции – «современная поэзия». Мне всерьез нравятся Сергей Круглов, Тимур Кибиров, Андрей Родионов – но что в них такого «современного»? Я имею в виду не их темы, а поэтику. Что нового в их письме? Можно ли сказать, что это написано после Мандельштама, после Элиота, после Целана? Даже после Льва Рубинштейна и нас, грешных? Я назвала тех, кого читают и любят, и по заслугам. А еще очень, очень много поэтов, которых нигде, кроме как в тех же «своих» литературных кругах, не читают. И не странно. Читатель тут не виноват: ему просто неинтересно. У них не хватает изобретательности ни на что другое, как понижать рамку приличия – вводить всё более грязные и низкие слова и т.п. И каждому кажется, что он в этом оригинален!

– В эссе «Памяти Виктора Кривулина» Вы пишите о скрещении «аналитичности и самозабвения, иначе – историчности и лиризма». В чем проявляется историчность современной поэзии? Бывают ли периоды, когда баланс между историчностью и лиризмом может нарушаться вплоть до исчезновения обеих составляющих?

– Я пишу исключительно о случае В.Кривулина, «поэта истории». Ни в ком другом ни из его предшественников, ни и из наших современников я не нахожу этой постоянной перспективы истории, причем истории (как я пишу в упомянутом Вами эссе) увиденной в летописном повороте, «от Адама до Страшного Суда». Соединение лиризма с таким летописным взглядом – редчайший, почти невозможный случай. Я думаю, что «периоды» здесь значат мало. Что такое «современная поэзия» вообще, не могу сказать. Дело в личном складе поэта.
Елена Шварц тоже хорошо знала историю и часто выбирала исторические сюжеты – но это совсем другое. Ее мир визионерский, в нем постоянно звучит Dahin! Dahin! гетевской Миньоны и стихия исторического, преходящего никогда не займет здесь главного места.
Что касается лиризма, то его я почти не вижу в стихах на русском языке последних 10 лет или больше. То, что мне встречается, – это в основном ироническая, скептическая, гротескная линия. Cтихи по существу о том, что поэзии «больше нет», и авторов это не слишком печалит.

– Но у Вас же сегодня часто проходят встречи с читателями?

– Да, и не только в Москве, и даже не только в России. Я получаю письма от немецких, итальянских, французских, американских читателей стихов и эссе. Часто мои темы понятнее в другом контексте, не российском. Например, моя книга эссе «Апология разума», переведенная на итальянский, обсуждалась там живее, чем в России.

– Чем она актуальна для нынешней России?

– Это общая тема нашей цивилизации после Просвещения: искажение идеи рационального, ее сужение до такой бедности, что оно вызывает бесчисленные бунты иррационального. А у нас продолжают повторять за славянофилами, что Россия, которую «умом не понять», противопоставлена Западу как рациональной системе. Моя мысль была в том, чтобы напомнить, что такое ум в серьезном смысле. Не России и не Западу: просто человеку нашей современности.

– Это ситуация неразрешима для России или все-таки возможна новая духовная конвергенция с Европой, существовавшая в XIX веке? Почему у нас падает роль переводов?

– Русская творческая культура всегда была европейской, одной из прекрасных европейских культур. Пушкин, Толстой – это европейская Россия, так же, как Шекспир – европейская Англия, Данте – европейская Италия и т.п. Европейское существует только во многих национальных формах, отвлеченно «европейского» нет. Вот культура правовая, социальная, политическая в России – это другое дело. Я надеюсь, что и здесь будет развитие, иначе у нашей страны просто нет будущего.

Я не замечаю, чтобы роль перевода падала, наоборот. Никогда прежде столько не переводилось. Падает качество перевода, это факт. Очень торопятся.

Важно и то, что рухнул языковой железный занавес. Владение английским в той или иной мере становится нормой для младших поколений. И языки теперь изучают не так, как мы, по книгам, а в живом общении, в путешествиях.

– Это ведь очень сложно, жить в таких обстоятельствах, чувствовать себя европейцем в стране, где все упиваются своей особостью и скорее смотрят на Восток, чем на Запад.

– Допустим, не все. Далеко не все. И общество – это не то, что ты получил готовым и можешь пользоваться им или скорбеть о его качестве. Это задание. Близкую среду нужно создавать. Так известный семиотик Ю.М. Лотман создал в свое время вокруг себя в Тарту своего рода «чистое общество», где поддерживалось общение на высоком уровне, где стеб был невозможен, равно как и многие другие виды распущенности и грубости. Даже шутили там изящно. Прежняя культурная элита исчезла, и отсутствие «хорошего общества» в России сейчас очень заметно. Но нужно что-то делать. Поэтому я и взялась с начала 90-х преподавать в университете, хотя я совсем не преподаватель по природе.

– Современных студентов принято ругать за плохую начитанность, зависимость от компьютеров и отсутствие интереса к прошлому. Но можно ли делать подобные обобщения на примере студентов философского факультета? Какие тенденции заметны в них с годами?

– В университете мне приходилось общаться по большей части с незаурядными студентами, которые и читают, и думают. Может быть, еще больше меня радовали в последние годы встречи со старшеклассниками – но опять же, это были ученики особых школ: классических гимназий, специальных гуманитарных, языковых школ. Я думаю, что там создается наша новая интеллектуальная и гуманитарная элита. Какое место найдется для нее в нашем обществе, вот это вопрос.

Где-то в середине 90-х мне казалось, что с гуманитарной культурой у нас все кончено. Попса, гламур – а с другой стороны, новейшее «актуальное искусство» и такая же «актуальная» мысль, для которых не требуется ни образования, ни школы, ни ума, ни таланта. Только те же организаторские способности, «успешное менеджерство». Но в последнее десятилетие дело меняется, хотя все это происходит еще в глубине, не на поверхности. Много молодых людей, с которыми интересно говорить. У них как будто оттаял ум. Они все понимают быстрее и точнее, чем старшие.

– Такое общение важно скорее им, чем Вам.

– В дореволюционном культурном обществе считалось нормальным, что многие важные вещи узнаются не в библиотеках, а в непосредственном общении, друг от друга. Мой учитель Никита Ильич Толстой (правнук Л.Н. Толстого; их семья вернулась в Россию после войны) вел семинар по славянским древностям. Он никого не воспитывал специально – он просто влиял на всех, его ученикам хотелось быть на него похожими. И сейчас, многие годы спустя, я могу узнать бывших учеников Толстого. По речи, по манерам. Но, конечно, так не всегда происходит. И в моем поколении был свой «плохой стиль», и поздние ученики Лотмана не стали на него похожими, увы.

– В последнее время как-то все лучше понимаешь слова Мережковского о «Грядущем Хаме»2

– В начале 90-х в Эдинбурге я видела замечательную постановку «Собачьего сердца» М. Булгакова. Апокалиптический размах, который получил там комический Полиграф Полиграфыч, впечатлял. Актеру (не помню имени) поразительно удался наш люмпен. Может, ему помогло то, что в Британии есть свои «хулиганы». Шотландская публика от души смеялась, а я смотрела с ужасом: это было обобщение нашей недавней истории. Вот кто стал у нас хозяином жизни! Вот кто принимал решения, обязательные для всех (например, засадить север кукурузой или запрудить все реки). Вот кто командовал профессорами, крестьянами, художниками, инженерами. Вот кто учил Шостаковича, как писать музыку.

Горбачевская оттепель пробудила надежду на то, что эпоха торжества хама кончается. Какой был тогда, в конце 80-х, взрыв всеобщего интереса к культуре, сколько кафедр культурологии (сомнительной науки, но все же) открывалось повсюду! Казалось, теперь-то будут уважать ум, образованность, талант. Но сразу же после победы 1991 года все это сорвалось, и явился новый тип хама – теперь уже глянцевого, не подвального. А уж в путинские годы, с лозунгом «вставания с колен» слово взял уже совершенно бесстыдный тип хулигана и люмпена. Такой ненависти к окружающим, такой низости и подлости, такой параноидальной подозрительности, открытого злорадства по поводу чужих несчастий не решались оглашать и в советское время! Публичные фигуры – телекомментаторы типа Максима Соколова, «деятели культуры» (Никита Михалков – первый среди них) говорили и говорят непристойности, недопустимые в мало-мальски приличном обществе. Отвратительно то, что все это у них беспроблемно сочетается с православной риторикой.

– На презентации своего четырехтомного собрания сочинений Вы сказали, что некоторые тексты в нем никогда не появились бы без стороннего предложения их написать. Насколько важно для творчества понимание социального заказа? Возможно ли определить границу между «текстом-для-себя» и текстом, отвечающим на запрос общества?

– Я бы сказала: необходимо чувство востребованности, чувство того, что ты делаешь нечто такое, что нужно не только тебе. «Для себя» что-то делают на досуге или дилетанты. Художник, даже если он во время сочинения совсем не думает о публикации (выставке, исполнении) своего произведения, работает не «для себя». Кто адресат его сочинения? Кто-нибудь? Или это знаменитое «письмо в бутылке» Мандельштама3? Но это «ты», этот не совсем вещественный, не совсем социальный адресат – реальность, и он определяет многое в форме сочинения.

Различие проходит, я думаю, по другому признаку. Есть некоторый «свой» сюжет, который сам по себе развивается из вещи в вещь. Это внутреннее дело, для него не нужно внешнего заказа. И есть вещи «на случай». Они отвечают на какой-то поставленный извне конкретный вопрос, который заставляет тебя хорошенько обдумать и ясно выразить то, что для себя ты бы оставил без обработки – как «само собой разумеющееся» или как «не моего ума дело». Так, мне задавали темы, которые я сама не стала бы или не решилась бы перед собой поставить: например, вопрос о ближнем и дальнем, об одиночестве и общении, о посредственности. Но естественно, я не возьмусь развивать совсем чужие для меня темы. Это будет празднословие. А публичный мир и так полон празднословием.

– Среди Ваших многочисленных переводов особое место занимает творчество Пауля Целана. Кажется, его наследие остается в России уделом немногих, даже в той среде, которую принято называть интеллектуальной. Что влияет на отношение к поэту в той или иной стране? Сыграл ли свою роль в случае Целана политический подтекст, вытеснение холокоста в исторической памяти России на периферию общественной мысли?

– В советские годы имя Целана не упоминали, переводов его не печатали. Я связала бы это не с темой холокоста, а со свойствами самой поэзии Целана. Она трудна. Ее может читать человек, освоивший высокий модерн (я включаю сюда и классический авангард). У нас модерн был запрещен и вытеснен нормативной эстетикой соцреализма и дополняющим ее «бытовым письмом». И русский модерн (до сих пор наш «средний» читатель не понимает Мандельштама или Хлебникова), и европейский (до сих пор труден Д. Джойс, труден Т.С. Элиот). Постмодернизм облегчил положение «среднего читателя», он не требует от него этого напряженного внимания к форме и смыслу. Так что наш читатель (и интеллектуалы в том числе), пропустив модерн, из натурализма сразу перескочили в постмодернизм. Впрочем, я с Вами не согласна: Целана у нас читают довольно много, особенно после большого тома переводов, составленного Марком Белорусцем.

– Целан – не единственный поэт, которого Вы переводили с немецкого. Что для Вас значит немецкая культура?

– Поэтом моей юности был Райнер Мария Рильке. Я переводила его и писала о нем, но главное – я видела в нем универсальный образец поэта, некоего нового Данте, который открывает множество неизвестных прежде возможностей. Немецкий я учила, чтобы прочитать Рильке в оригинале. Но благодаря этому я прочла затем и других поэтов, других мыслителей. Например, Гëльдерлина – я еще надеюсь найти какое-то русское соответствие его стихам. Мне кажется, он еще не переведен у нас по-настоящему, Гëте – его лирику так же трудно передать на другом языке, как нашего Пушкина. Но Гëте мне дорог не только как лирик: я страшно люблю его естественнонаучную мысль, учение о цвете, морфологию. Одна из моих последних больших работ, «Символ и сила», посвящена связи Гëте и Пастернака – а вообще говоря, другой идее жизни и искусства, чем та, которая стала магистральной в последние века.

Немецкая культура это не только немецкая поэзия! Томас Манн назвал нашу словесность «святой русской литературой». Я бы сказала – «святая немецкая музыка». Без Баха, без Моцарта, без Шуберта, без Бетховена – всех не назовешь – человеческая душа была бы не совсем человеческой. Это и классическая немецкая мысль. Моими учителями были люди с ярко выраженной германофильской наклонностью: германский гений мне открывал еще в школьные годы учитель фортепиано, а в университетские – Сергей Аверинцев4.

– Эпиграфом к одним из Стансов в манере А. Попа избраны строки из хорала Баха Ach, wie nichtig, ach wie fluchtig... Это начало не первой, но второй строфы стихов Михаэля Франка. Был ли выбор именно этой строфы для Вас принципиальны?

– В стихах, на которые писал хоралы Бах, много строк, которые мне особенно нравятся. Это одна из них.

– Можно ли говорить сегодня о предназначении поэта – как говорили о нем в XIX или начале ХХ века, Пушкин или Блок? Или подобный подход выглядит старомодно?

– Что значит «можно»? Вообще можно? Я полагаю, что всё и всегда «можно». Зависит от того, кто и как это скажет. Да и Блок говорил не совсем то, что Пушкин. Мой знакомый французский философ написал, что если мы теперь редко встречаем в стихах торжественное «О!», это не потому, что современный стиль кому-то этого не позволяет, а потому, что сам поэт теперь редко оказывается на той высоте, где он может произнести: «О!» Так же и с «предназначением поэта». Кто знает в себе призвание поэта (а это вещь редчайшая, и всегда такой была), не будет повторять ничего из того, что теперь говорят – о «смерти поэзии» и т.п. В нем-то она жива – и та же, по сути, что во времена Сафо, и Гëльдерлина, и Рильке. То, что современное общество стало менее поэтичным – это, вероятно, так. Но что мы знаем о молчащем большинстве прошлых веков? Наверное, реальное изменение вот в чем: никогда прежде сами стихотворцы (и вполне посредственные) так охотно не провозглашали смерть поэзии.

– Способна ли в нынешней ситуации православная церковь сыграть особую роль в жизни страны – тем более, что священники теперь разрешили своим представителям избираться в органы светской власти?

– Роль церкви не в том, чтобы участвовать в правительственных решениях или быть одной из «партий», одним из институтов. Церковь, как говорил уже упомянутый Сергей Аверинцев, несет миру (и своему народу) Христа. Какие из этого могут быть социальные последствия, другое дело.

Наша Церковь из гонимой стала признанной. Есть даже тенденции приблизить ее к положению государственной церкви. Она очень изменилась. Ее наполнили другие люди. Известно, что в гонимую церковь идут одни, в торжествующую – другие. Возникает новый церковный народ, и с ним нужно работать. Десятилетия фактического подполья Церкви не могли приготовить к таким новым задачам «на свету». То, что мы переживаем сейчас, – это сложный момент становления.

(С горечью должна заметить, что здесь, в отношениях церкви и государства с марта прошлого года произошли большие перемены. Драматические события конца прошлого года и начала этого, связанные с выборами и протестным гражданским движением, отразились на позиции церкви печальным образом. Официальное руководство выбрало крайне проправительственную позицию – и, как и само путинское правительство, предпринимает превентивные атаки на «инакомыслящих». Создается настроение осажденной крепости – и борьбы с какими-то внутренними врагами, и светским обществом (которое в свою очередь становится все более антиклерикальным), и с теми в церкви, кто думает иначе. Для их найдено слово «неообновленцы». Я вижу это положение как очень напряженное, с непредсказуемыми последствиями – курсивом набрано добавленное, по просьбе составителей сборника, после событий зимы 2011-2012).

– Есть ли шансы у экуменизма5 в нынешней России?

– На уровне институциональном – я уверена, нет. Здесь можно надеяться на улучшение отношений с католичеством в духе добрососедства, и не больше. Есть другое, стихийное, так сказать, низовое сближение христиан, просто потому что они христиане, верующие, и их окружает постхристианский мир. Это оказывается важнее, чем многочисленные различия традиций. У нас еще мало представляют себе реальное положение верующих в современной Европе. Они стали меньшинством – причем таким меньшинством, за права которого никто не будет бороться. Их не перестают отождествлять с некогда «репрессивной» силой. Я наблюдала эту ситуацию много раз своими глазами. Без преувеличения, это похоже на новый вид гонения. Секуляризация и агностицизм становятся своего рода идеологией. В нынешней Европе (да и в Америке) христианство допускается только как совершенно приватное дело, ее публичное проявление (символы, такие, как крест) оказывается политически некорректным. А у нас в православной среде еще боятся какой-то могучей католической империи, которая хочет захватить «нашу веру». Этот страх рассеется просто от знакомства с общей ситуацией.

Наша нынешняя Церковь куда более многообразна, чем это может показаться на первый взгляд. В ней много думающих и ищущих людей, совершенно далеких от политического мракобесия и национализма. Церковь, как и Россия в целом, почему-то постоянно показывает себя миру не с лучшей стороны. В глубине происходит много важного и нового. Возрождается общинное движение. Много думают о христианском просвещении. И этим новым движениям обычно не свойственна конфессиональная вражда.

– Вы не скрываете, что Вам не нравится искусство наших дней. Может, для его понимания человеку нужен люфт во времени?

– Нет, не искусство наших дней мне не нравится (я уже говорила, что это не какая-то однородная субстанция) – мне не нравится расхожий мейнстрим. Но, слава богу, я знаю великие образцы самого современного искусства – все они при этом среди своей современности – другие, они не поддакивают своему времени, а спорят с ним. Это и есть настоящая современность. Только обыватель уверен, что ему прекрасно известно, что такое «наше время» и как ему «соответствовать». Современно то, что уже в будущем.
Март 2012 года

1 Андрей Алексеевич Амальрик (1938–1980) – диссидент, публицист, писатель. В апреле–июне 1969 года написал имевшую значительный резонанс книгу-эссе «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?», где указал на неизбежный распад СССР (например, в итоге возможной войны с Китаем). В России книга впервые была опубликована в 1990 году.

2 В работе «Грядущий хам» (1905) Д.С. Мережковский предостерегает общество от «недооценки мощных сил, препятствующих религиозному и социальному освобождению». Писатель считал, что интеллигенции, воплощающей «живой дух России», противостоят силы «духовного рабства и хамства, питаемые стихией мещанства, безличности, серединности и пошлости». При этом «хамство» в его терминологии было не социальной характеристикой, но синонимом бездуховности. Если религиозного обновления не произойдет, весь мир, и Россию в том числе, ждет «Грядущий хам», – утверждал писатель.

3 Осип Мандельштам об адресате в эссе «О собеседнике» (1913).

4 Сергей Сергеевич Аверинцев (1937–2004) – русский советский филолог, специалист по позднеантичной и раннехристианской эпохам, поэзии Серебряного века, переводчик, лектор, председатель Российского библейского общества (с 1990), международного Мандельштамовского общества (с 1991), президент Ассоциации культурологов.

5 Экуменизм – идеология всехристианского единства.
Урок Целана.
Интервью Антону Нестерову
Вещество человечности.
Беседа с Патриком де Лобье
Еще раз о детстве, поэзии, мужестве...
Ответы Елене Степанян
«Душа изгнана из публичного...».
Интервью Александру Кырлежеву
Разговор о свободе.
Беседа с Александром Кырлежевым
Творчество и вера. Время и язык. Автор и читатель.
Ответы на вопросы Яны Свердлюк
Беседа о переводе стихов на русский язык и с русского.
Интервью Елене Калашниковой
О времени. О традиции. О писаном и неписаном праве.
Ответы на три вопроса Константина Сигова
«Чтобы речь была твоей речью».
Беседа с Валентиной Полухиной
«Поэзия – противостояние хаосу».
Интервью Ольге Балла
«Обыденность заняла все пространство жизни».
Интервью Ксении Голубович
О феномене советского человека.
Интервью Елене Кудрявцевой
О Мандельштаме.
Интервью Юлии Балакшиной
О нынешних временах и гуманитарном расцвете 70-х.
Интервью Елене Яковлевой
Об иронии и комичном.
Интервью для журнала «Нескучный сад»
Интервью Дмитрию Узланеру для «Русского Журнала»
«Можно жить дальше…».
Интервью Ольге Андреевой для журнала «Русский Репортер»
 «Современно то, что уже в будущем».
Интервью Алексею Мокроусову
«Бабочка летает и на небо...».
Интервью для портала Religare
«Христианского голоса эта власть не слышит». Интервью Антону Желнову для «The New Times»
«Не хочу успеха и не боюсь провала». Интервью Анне Гальпериной для портала Православие и мир
«Зачем человеку allegria».
Интервью Виктории Федориной
О «Словаре трудных слов из богослужения. Церковнославяно-русские паронимы». Интервью для портала Православие и мир
«Опыт и слово». Беседа с Ксенией Голубович
В поисках «нового благородства». Разговор со Свято-Петровским малым православным братством
Беседа о Льве Толстом с Евгением Борисовичем Пастернаком
Венедикт Ерофеев – человек Страстей.
Интервью для портала Православие и мир
Что такое музыка стиха?
Интервью Юлии Рыженко для сайта Colta.ru
Интервью для журнала «Гефтер»
Интервью для «Новой газеты»
«Неотличение зла».
Интервью Юлии Мучник
«Отношения с католической церковью у нас не христианские...»
Интервью Юлии Мучник
Copyright © Sedakova Все права защищены >НАВЕРХ >ПОДДЕРЖАТЬ САЙТ > Дизайн Team Partner >