Мы оказались свидетелями того, как само искусство – в лице своих деятелей и теоретиков – сменило свою «парнасскую веру» на «парнасский атеизм». Сами поэты «смиренно» и фаталистично говорят о «смерти поэзии», об «уходе поэзии из нашей цивилизации». Значение и последствия этого отречения – и для искусства, и для общества, и для отдельного человека – трудно переоценить.
Мне кажется, что ключ к тому, чего лишается искусство, перестающее надеяться на «епифанию красоты» – и при этом продолжающее производить «эстетические вещи», можно найти в том же послании Иоанна Павла II.Обсуждая сущностное различие божественного Творения и человеческого творчества, автор определяет эту «уже существующую» материю, вещество, с которым работает художник-человек: «он исполняет эту задачу, работая с изумительным «веществом» собственной человечности». Прежде того, что считают собственно
«материалом» отдельных искусств (словами или звуками или цветами), художник берется за первое вещество – человечность, собственную человеческую природу! Он находит или освобождает в себе, словами Симоны Вейль, «то «я», выражением которого в светской культуре является поэзия». Это «я» – та материя человечности, которая самым интимным образом связана с восхищением и изумлением, admiratio. Она связана (как об этом говорят Гельдерлин и Мандельштам) с необъяснимым переживанием «внутренней правоты» и моментальной невинности. Знаменитые слова о «непристойности (или невозможности) поэзии после Аушвица», ставшие лейтмотивом новейшей культурной ситуации, как раз и отрицают такую возможность свободы от вины – и, тем самым, возможность вдохновения: выхода, словами Пастернака, «из вероятья в правоту». |