Угловая улица
Я любила этот дом, как человека.
Сколько потом я видела разных домов и квартир, в каких только не гостила и не жила: в богатых и бедных, городских и деревенских, в Новом Свете и в Старом. Иногда при первом пробуждении мне кажется, что я проснулась в белой комнате в Арле, в бывшем монастыре – или в архангельской избе – или в одной из немецких гостиниц. И вещи из сновидения, и их расстановка исчезают не сразу; ты еще как будто готов двигаться среди них – но вдруг поворачивают какое-то колесо. Всё поднимается с мест, улетает по широкой спирали – а то, что «на самом деле», встает на свои места. Ага, понятно: потолок не так высоко, как я подумала, а вот там мое окно, вот моя полка с книгами… мы тут.
Да, иногда эти дома приходят без приглашения. А иногда мне самой хочется их вспомнить и снова разглядеть то, к чему я успела привязаться. Как во время отлива: волна ушла, а что-то на берегу, на песке пестреет, блестит. Карниз, угол шкафа, дверная ручка… Волна еще придет и всё это унесет в свою вздыхающую глубину.
Но на самом деле я люблю один дом, которого давно уже нет на свете. Дом моей бабушки на улице Угловой. Вот этот дом я люблю, как человека. Другие жилища своего человека мне не показали.
В моем детстве это была еще не Москва, а подмосковная слобода, Перово Поле. Там кончалась трамвайная линия, идущая с Таганки. Конечная остановка называлась – кольцо. Трамвайное кольцо. Там, на кольце уже меня ждали бабушка или тетя и везли на санках зимой, а летом вели за руку. Еще километр – до Угловой улицы, до забора, до калитки, потом по дорожке – до света под окном деревянного дома. Особенно хорош этот полукруг света зимой, на высоком сугробе. А между двумя стеклами в окне на вате разложены рябиновые грозди, еловые шишки, какие-то бусины, мох. И смотрят изнутри (если окно не заледенело и можно увидеть, что в нем) оранжевые герани с подоконника. Здесь начинается счастье. Приходящие обычно стучали в окно.
Мы входим сначала в сени, где темно и ледяная вода в ведрах с ковшами на лавках. А дальше, за другой дверью, обитой рогожей, – драгоценное тепло и живой свет и запахи. Как запах бабушкиного лица, умытого душистом мылом. И скоро уже пора спать, в широкую и высокую кровать с кружевным подзором, под красное сатиновое одеяло, которое я считала Красным морем. Глаза уже слипаются, и чай с блюдца лень допивать. В море сна, в его волны, волны, волны… на самое дно. Наверное, меня всегда привозили туда вечером.
Мне нравилось и то, что я в этом доме гостья. Обычный родительский дом, в Москве на Таганке, я совсем не любила. Моим был этот: не мой, бабушкин, бабушкидашин. Дарьсемённин. В трамвае я уверяла попутчиков, что последняя остановка называется Дарьсемённа. Они смеялись и не спорили. И то, что я в этом доме не навсегда – только взрослые знают, на сколько дней, а я и не спрашиваю – делало его еще краше.
И здесь, конечно, хочется начать перебирать всё, что там было, предмет за предметом, вещицу за вещицей. Многие из этих предметов и вещиц я помню лучше, чем себя. Хочется – но я лучше не буду. Их нет на свете, как всего этого дома. Их унесла волна. Может быть, я встречу их когда-нибудь на дне времени. Фарфоровую Бабу Ягу со ступой, а в ступе сухой цветок. Тряпичные полосатые половики. Старинные книги со славянскими буквами и совсем другими картинками. О, сколько в них было запахов! Штопальный деревянный грибок. Резную коробку с иголками, нитками и необыкновенными пуговицами: перламутровые, прозрачные среди них, золоченые. Всех по одной. Чашки, ложки, сахарницу с хитрыми вензелями. Даже веретено и кудель: бабушка показывала мне, как прядут. Что еще там разговаривало со мной? И разговаривало, и припевало. Разговаривало бабушкиным голосом, низким, неторопливым, на таком русском языке, которого я нигде больше не слышала, с круглым О на месте нашего А: пОехали, с Е на месте нашего Ё: пучЕчек, с Т на месте нашего К: пряниТи… И припевало: Сказка помазка, елов крестец, побежал в кустец… Всё глядело и разговаривало, но особенно - светло-коричневые половицы и ночной свет звезды или фонаря в окне. Далеко, далеко в окне, не дойдешь – так мне казалось, засыпая. А было до окна не больше семи метров. А оттуда, от темноты и света в окошке, от половиц, которые обозначали землю лучше, чем сама огородная земля, от глубокого моря одеяла было уже рукой подать до стихов. До колыбельной.
Колыбельная
Поют, бывало, убеждают,
что время спать, и на ходу
мотают шерсть, и небо убегает
в свою родную темноту.
Огонь восьмерками ложится,
уходят в море корабли,
в подушке это море шевелится:
в подушке, в раковине и в окне вдали.
И где звезды рождественская спица?
где бабушка, моя сестрица?
мы вместе долго, долго шли
и говорим:
смотри, какой знакомый,
какой неведомый порог!
Кто там соскучился? кто без детей и дома,
как в чистом поле, одинок?
Мы не пойдем, где люди злые,
куда не велено ходить,
но здесь, где нам постели застелили
и научили дружно жить,
мы не расстанемся.
В окне лицо мелькнуло.
У входа нужно обувь снять.
Звезда вечерняя нам руки протянула,
как видящая и слепая мать. |