Семидесятые. В поисках утраченной души. Предисловие к книге отца Александра Шмемана «Основы русской культуры» | И чем более деревянным и нечеловечным
становится голос России казенной, тем сильнее
и человечнее начинает пробиваться голос
этой еще подспудной русской культуры. | Отец Александр Шмеман | Цикл бесед о русской культуре отец Александр Шмеман начинает в 1970 году, в начале «глухих времен», которые он называет послесталинскими и послехрущевскими. Точнее эту эпоху не назовешь. Своего лица у последних пятнадцати лет официальной советской истории не было. Они были после чего-то, причем отношения с тем, после чего они наступили, никак не выяснялись (ни о сталинизме, ни об «оттепели» дискуссий не предполагалось). Вся эпоха застыла в этом после, внушая человеку уверенность, что это после – навсегда. «Светлое будущее» оставалось ритуальной фразой официоза, но ни о каком другом будущем, чем продолжение того же после, никто не думал. Удивительный опыт пост-исторического времени.
Задним числом эти годы назовут «застоем». Шмеман говорит о них как о времени разуверения: общего разуверения в «красной идее», в той «революционной вере», которая десятилетиями владела страной и была подрублена хрущевскими разоблачениями. Попытки «обновить» ее в 60-ые, вернуть ей «молодость» и «ленинскую» романтику, далеко не зашли и в свою очередь были отменены. На месте «борьбы за светлое будущее», которая объединяла страну («новый тип исторической общности людей», на официальном языке), открылась смысловая пустота. Идеологическая мельница крутилась, как прежде, но она уже ничего не молола. Она производила не сообщения, а шум, заглушающий всякую возможность мысли. Продолжалось ритуальное повторение одних и тех же, «бесчеловечных и деревянных» фраз. Но скрыться от них было некуда. Принудительность мертвой идеологии, ее всеприсутствие и было ее единственным смыслом.
Культурное возрождение, которое начинается в 70-ые, Шмеман видит «подвешенным над бездной разочарования». В.В.Бибихин – позже – назовет это время «новым ренессансом». И в самом деле, многие черты этого движения напоминают первое, классическое возрождение, гуманизм, сменяющий «Темные века». Но это отдельный разговор. Удивительно рано, в самом его начале Шмеман замечает этот совершенно новый для советской России пафос культуры (гуманитарной культуры) как свободы, как человечности. Шмеман увидел его издалека, из-за железного занавеса. Многие наши соотечественники не заметили и не осознали смысла этого сопротивления до сих пор. Это не удивительно: в самых радикальных проявлениях и творческих удачах это сопротивление официальной культуре (Шмеман называет ее «антикультурой») осталось «подспудным», оно происходило за пределами публичности, в сам- и тамиздате, на чердаках и в подвалах. Но в широкой публичности новый голос культуры звучал в трудах С.Аверинцева, Д.Лихачева, Ю.Лотмана и других замечательных филологов, историков, переводчиков: авторитет гуманитарной науки никогда в России не был так высок. В гуманитарных трудах находили то, что обычно ищут в поэзии, философии, религии. Вспоминая о знаменитом прорубленном окне в Европу, можно сказать: это было окно в мировую цивилизацию, в пространство свободного поиска человеческого ума и сердца, от которого идеология отгородила нашу страну железным занавесом.
Шмеману было достаточно знать поздние произведения Пастернака и Ахматовой, первые книги Солженицына, ранние стихи Бродского, чтобы понять, что в России происходит нечто новое. Больше того: в этой бродильне нового культурного самосознания он различает разные позиции, разные направления. Он уверен: официальная «антикультура развенчана без остатка». Начинаются «поиски страной, народом своей души» (так видит культурное сопротивление Шмеман), «необходимость снова обрести свое исходное, родное ощущение всемирности».
В этой исторической ситуации он и начинает читать «Основы русской культуры». Слушатели этих бесед – быть может, впервые – узнают от Шмемана о странном, трагическом положении русской послепетровской культуры в общем ансамбле общества, о ее хрупкости и о заключенных в ней парадоксах, об одновременном действии трудно соединимых направлений. О том, что Пушкин, «наше все», фактически не имел последователей среди русских писателей; его уникальная позиция – в частности, в отношении культуры («Он единственный, кто не усомнился в «нужности» культуры», как говорит Шмеман) – осталась никем не воспринятой…
Мне кажется важнейшей мысль Шмемана (которую я не встречала ни у кого из историков русской культуры) о природе «чуда» русской послепетровской культуры. Этим «чудом» принято считать невероятно быстрое, тропическое созревание в России великой культуры новоевропейского типа: от ученического начала до мировых шедевров прозы и поэзии не прошло и столетия! Как заметил один английский славист, Россия за несколько десятилетий из страны, импортирующей культуру, стала страной культурного экспорта. Шмеман – по-моему, совершенно убедительно – находит этому объяснение в том, что столетия долгого русского средневековья накопили огромный опыт, душевный и интеллектуальный, который не находил себе языка выражения. Пришедшая с Петром новая культура оказалась впору этому долгому молчаливому опыту и дала ему новый язык.
Может быть, впервые, – говорю я, потому что принудительное гуманитарное невежество, в котором жили советские поколения, было уникально. Бродский назвал эту ситуацию «выжженной землей культуры». Не менее точен будет и другой образ: не пустыни, выжженной бесплодной земли, а какого-то замкнутого пространства, без окон без дверей, сплошь загроможденного уродливыми «идейными» конструкциями, заваленного мусором антикультурных (и очень агрессивных) предрассудков. Для творческой работы – и читателя, и автора – необходимо было освободить это пространство, чтобы увидеть и небо, и землю свободной культуры. В культурном сопротивлении Шмеман видел политическое значение.
В своих беседах Шмеман, по его словам, хочет найти некий «синтез» разнородных начал русской культуры. «Синтез – не в идеологии и не в мировоззрении, синтез – в ощущении и переживании самой культуры как свободного и открытого поиска, как внимания и понимания, как критики и вдохновения национальной судьбы».
Слово «синтез» здесь сбивает с толку. Точнее, наверное, так: Шмеман хочет найти и назвать то общее, прямо не выраженное и почти бессознательное, что мы узнаем во всех проявлениях русской культуры. В завершении цикла бесед он называет три такие, очевидные для него, измерения русской культуры. Читатель не может не заметить – с печалью или насмешкой – что ни одного из этих свойств нельзя заметить в том, что появлялось и приобретало известность в относительно свободные годы, 90-е и нулевые. "Русская культура – это воплощение той «легкой России», которая, почти с самого начала, противостояла «России тяжелой» и просвещала ее изнутри, очищала, стремилась пронизать ее светом и радостью". Так выглядит последнее обобщение бесед Шмемана. Мы не можем не признать, что в том, что в тех сочинениях, которые мы услышали в «свободные» годы, заговорила – быть может, впервые с такой уверенностью – «Россия тяжелая». Но вернемся к беседам Шмемана.
Я слушала эти беседы в студенческие годы, под шум свирепых глушилок, так что могу назвать себя в каком-то смысле заочной ученицей Шмемана. Признаюсь: я не привыкла, чтобы о словесности и об искусстве говорили таким языком. Мы уже знали язык формалистов, язык Бахтина, язык молодого структурализма – университетское культурное возрождение шло своим ходом. Но ни один из этих языков не касался того, чем был занят в своих беседах Шмеман. «Простые» слова о нравственности или классичности в применении к искусству могли бы показаться начинающему филологу каким-то анахронизмом. Слава Богу, у меня хватило ума так к ним не отнестись. И не спорить по каждому пункту, с которым я не соглашалась (я и теперь не соглашусь с тем, как представляет Шмеман молодую Ахматову или с тем, как он видит путь Блока) – а смотреть на целое, на горизонт этой мысли. Это вдохновляющий горизонт. Такого свободного, открытого и просвещенного обсуждения важнейших тем на общем языке (а не на профессиональном метаязыке филологов или философов) мы к тому времени не слышали. Человек глубочайшей веры, православный священник Александр Шмеман говорит о судьбе русской культуры без малейшей тени клерикализма, без «религиозных» оценок. Тех, кто знаком с его богословскими трудами, это не удивит: ничего более противоположного вере, чем религиозная идеология, ее рецепты и прописи, он не знает. Самым христианским произведением русской словесности он, вслед за Г.Федотовым, считает «Капитанскую дочку». А выбор «религия – или культурное творчество» (в судьбе Гоголя, Льва Толстого и других) он считает одной из опасностей русской культуры.
Итак, что же это была за ценность или даже сверхценность культуры, которую у нас открыли к 70-ым годам? Прямо противоположно тому, что происходило в это время в Европе (где после культурной революции 1968 года в культуре было принято видеть «репрессивную систему»), нам, в ситуации грубого идеологического насилия, культура открылась как сила освобождающая. С.С.Аверинцев, вспоминая какие-то строки Цветаевой, заметил: «Когда России вокруг не оставалось, она была для нас в этих строках». Он сравнивал поэзию с амулетом, с оберегом в мире бессмыслицы и зла. То, чего ищет человеческая душа – общения с бессмертием, назовем это так – вот это являлось нам прежде всего в стихах, в музыке, в живописи (нужно заметить, что, говоря о культуре, Шмеман занят почти исключительно словесностью, а ведь 70-е годы были и временем музыкального возрождения, и взрывом новой живописи). Человек – художник и его дар, его
сладостное право
Перегонять века
(Мария Петровых)
Сама заметность настоящего уже есть будущее, сказал Б.Пастернак. Люди культурного сопротивления чувствовали себя в начале чего-то неизмеримо огромного. Исторические дистанции исчезали, и Эврипид или Державин говорили с нами, как современники. Они говорили о том, без чего человек не может жить: о душе и мироздании. «У нас еще не было Катулла, у нас будет Катулл», повторяли мы за Мандельштамом, любимым поэтом эпохи.
И пред самой кончиною мира
Будут жаворонки звенеть.
Слишком легко заметить, что и ожидания Шмемана, и весь культурный пафос 70-80-ых годов оказались сметены дальнейшими событиями. Мы чувствуем себя погруженными в «тяжелую Россию», которая занимает весь горизонт, а за горизонтом располагается не менее, хотя и по-другому тяжелый мир. О «легкой России», которая говорила голосом своих художников и мыслителей, кто забыл, а кто и не успел узнать. Еще лет десять назад о беседах, которые в этой книге увидит читатель, говорили бы если не с насмешкой, то с недоумением. О какой русской культуре теперь можно говорить всерьез? О какой культуре вообще? Не в этом дело, весь мир знает, что не в этом.
Я думаю, что теперь – по многим причинам – эту книгу прочтут иначе. Мысль Шмемана обладает силой разгонять глупые предрассудки, старые или модные, как дым. И человек не перестанет тосковать по душе, по «мировой культуре», по «легкой России». | 2017 | |
|
|