«Залог величия его». К истории свободы в России | С.Л. Франк (в связи с А. С.Пушкиным) заметил: «История русских иллюзий и фантазий, русских заблуждений, изучена гораздо более внимательно и основательно, чем история русской здравой мысли»1.
Можно продолжить его мысль: история русского рабства (и тем более, советского рабства) изучена неплохо, но совсем неописанной остается история свободы в России. Можно продолжить этот ряд: деформацией «советского человека, антропологической катастрофой, происшедшей в нашей стране, уже занимаются (хотя еще далеко, далеко не достаточно – тема неисчерпаемая!). Но об истории (историях) сохранения человеческого достоинства, «самостоянья человека» в обстоятельствах бесчеловечного режима речь еще и не заходила. Поэтому мне кажется крайне важной тема, поставленная на нашей конференции. Стоит вспомнить, что в самом начале этот другой взгляд на катастрофу, произошедшую у нас, точнее, взгляд на другую ее сторону – поиски того праведника, без которого не стоит город, – открыл в своем «Матренином дворе» и продолжил в «невидимках» А.И. Солженицын. Он, тем самым, начал говорить не только о величайших организованных преступлениях и небывалых страданиях и унижениях человека в советские годы, но и об этом: о человеке, который сохраняет человеческий облик (иначе говоря, образ Божий в себе) в невозможной для этого обстановке. Подобным образом обстоит дело и с другой катастрофой ХХ века: поиски «праведников мира» входят в опыт активного осмысления Холокоста. Это, я думаю, самая интересная часть истории минувшего века, да и вообще человеческой истории: «история Града Божия», проходящая, как тонкая жила серебра в породе другой истории, «истории Вавилона».
Итак, моя сегодняшняя тема – история свободы в темные времена («темные времена» – термин Ханны Арендт; к ней, самой авторитетной исследовательнице тоталитаризма, я не раз еще сегодня обращусь).
«Другой истории у нас нет!» обычно говорят у нас в определенных случаях. Что поделаешь, дескать, все они – наши: и Берия, и Ежов, и писатели, с энтузиазмом осудившие Пастернака и Солженицына... Все мы – в одной семье, в одной избе, и нечего сор из этой избы выносить. Заметим: все – да не все. Те, кого из этой избы однажды выгнали, так и остаются не нашими или не совсем нашими. Под нашей единственной историей имеется в виду ее официальная версия, где убийство Кирова, например, составляет историческое событие, а убийство Мандельштама – нет. Тем более не входят в эту единственную историю, в которой «все» делают более-менее одно и то же (а что еще можно было делать? а кто был не таким?) люди, последовательно противостоявшие системе. Память о других людях сегодня – это память, которую требуется восстанавливать. И, восстановленная, она должна показать: другая история у нас есть. И каждый, таким образом, волен выбирать, к какой из историй он хочет принадлежать.
Почему эта тема до сих пор не поставлена? Кто эти люди, нашедшие в себе силу не быть «как все» (или, словами С. Михалкова, не «идти за большинством»2)? Каждый такой человек оказывается «знаменем пререкаемым», вызовом. Он и теперь остается вызовом и укором подавляющему большинству своих соотечественников. Такими людьми они не могут гордиться (что, казалось, было естественно: и у нас были великие люди! не все поддались, не все соучаствовали в этой беспощадной дурости!): чтобы ими гордиться, нужно быть хотя бы душевно с ними. Они как бы остались «на другой стороне», не в нашей истории. «Другие» люди опровергают умиротворяющий и снимающий с тебя личную вину тезис о том, что «иначе было невозможно». «Заразительной формой интеллектуального разврата назвал А.В.Марков навыки самооправдания и переобъяснения всего на свете, выработанные подсоветским человеком. Но сама диспозиция общей «нелюбви к праведнику» описана и в Библии, еще в Ветхом Завете: праведник обличает грех других – не словесными обличениями, а просто самим своим присутствием. Поэтому его не терпят и ищут, как от него избавиться. Например, лишить его моральной авторитетности. Так это было во многих «развенчаниях» 1990-х годов: в Анне Ахматовой отыскивали «сталинизм» – при том, что их жандармы и гонители превращались в «трагические фигуры». Так же было с «диссидентами в 1980-е годы, чему я свидетель: мирный обыватель любил говорить, что своими выступлениями диссиденты «зарабатывают себе имя на Западе». Нелегкий, однако, это был заработок! Так было при каждом «нормальном» поступке: этим (например, отказываясь убрать ссылку на имя, которое стало запретно упоминать) ты хочешь сказать, что ты честный, а мы все дрянь? Как известно, талант вызывает зависть; порядочность, скорее, злобу (превращенный стыд). Но и в том, и в другом случае (как Пушкин показал в своем Сальери) возникает желание убрать такого человека из «нашей» среды.
Несдавшиеся люди ставят вопрос философский и даже богословский: вопрос о природе человека. Самим своим существованием они опровергают ту антропологию, которую Х. Арендт назвала «террористической гипотезой» о человеке и внимательно исследовала. Имеется в виду «гипотеза о бесконечной пластичности человека-массы», которой тоталитаризм подменяет человека. Она состоит в следующем: из человека (любого человека) можно сделать все что угодно. А если возможно, значит, сделаем. Антропология тоталитарной власти и ее сердцевины, тайной полиции, исходит из этой «террористической гипотезы». Я еще вернусь к Х.Арендт. Пока мне нужно отметить, что эта гипотеза, как оказалось, удобна не только насильникам, но и потерпевшим, «жертвам истории», как назвал их в своей Нобелевской речи И.А. Бродский: она предлагает им всеоправдывающей фатализм человеческих действий. Ее «философского» версию, впрочем, создали до практического тоталитаризма; мы помним ее со школьных лет: «Бытие определяет сознание». Начальству остаюсь поставить себя и свои «идеи» на место этого туманного бытия. Но замечу: совсем не обязательно быть марксистом и, тем более, коммунистом, чтобы думать о человеке как о пассивном и целиком детерминированном существе. Это, скорее, уже не обсуждаемое всерьез убеждение – или настроение – нашего современника. Человек как продукт обстоятельств. Оно характерно для постмодерна (см., напр., «Пестрые прутья Иакова» В.И. Мартынова). Те, о ком мы сегодня говорим, доказывают обратное.
Другая причина того, почему у нас почти не тронута тема духовного противостояния, можно сказать, объективна. Это уже не вопрос злостного самооправдания. Во-первых, участники этой истории были и остались невидимы («невидимки»). Видимыми им дать не дали бы – да и сами они старались оставаться в тени и в темноте. Память о них, если она и сохранялась, тоже оставалась невидимой.
Не только христианские исповедники входят в эту невидимую историю свободы3. Когда С. С.Аверинцев пишет, что, говоря о Плутархе или Аристотеле, он «чувствовал себя в тайном и страстном сговоре с людьми разных эпох», когда В.В.Axyтин вспоминает, как в школьные годы в ответ на: «Все так делают!» – он думал про себя: «А Сократ так не делал... а Паскаль так не делал…», мы слышим голос некоторой общности, другой, чем церковная, и так же противостоящей советскому коллективу и его вождям: общности творческой мыслящей культуры. Это другая часть «невидимок», создателей нашей невидимой истории свободы. Можно назвать их исповедниками достоинства (или даже благородства) человека: человека мыслящего, человека словесного, человека одаренного, человека, взыскующего красоты и смысла, человека пушкинскими словами, самостоящего – короче, человека культуры, homo sapiens sapiens, homo humanus.
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей, –
такое исповедничество, как говорит судьба Мандельштама и многих, многих ученых, художников, просто культурныx людей, в определенные времена не меньше, чем религиозное, стоило жизни. И в другие, более вегетарианские времена, оно стоило недешево. Идеология была не только богоборческой (о чем она с пафосом объявляла), но и человекоборческой (о чем она помалкивала, но ее проект воспитания «нового человека» и воспитательные средства говорят сами за себя)4. Природа тоталитаризма определяется в духовной перспективе, и потому любое противостояние ему можно считать духовным противостоянием и своего рода исповедничеством (как писала об этом А. И. Шмаина-Великанова).
Итак, во-первых, эта история была и осталась невидимой. Во-вторых: история ли это? Я не раз задумывалась над тем, что история свободы в подсоветской России не может быть описана так, как обычно описывается история. В ней по видимости нет последовательности. В ней (в отличие от знаменитой цепочки, описывающей историю революционного движения в России: декабристы разбудили Герцена, Герцен – народовольцев и т. д.) каждый раз все начинается с самого начала. Само слово «история» здесь имеет особый смысл, поскольку в этих вспышках свободы не было преемственности, не было развития и продолжения, как это обычно для всех историй. Освободительное усилие, совершенное одним поколением, другому не передавалось. Замолчанных и запрещенных художников, композиторов, ученых 1930-х годов – «невидимок» – люди моего поколения, кэрослевшие в 1970-е, не знали. Не знали их и те, кто взрослели раньше. Гениальный художник М.М. Шварцман, учившийся в художественном институте в послевоенные годы, рассказывал, каким откровением для него и других молодых художников был момент, когда они впервые увидели импрессионистов в Москве (когда «Музей подарков Сталину», занявший здание Музея изящных искусств, вновь преобразовали в ГМИИ). Они узнали Сезанна – и это изменило их жизнь! Это значит, что о «русском сезаннизме» они вообще ничего не слышали. Не слышали, видимо, и о «русском Сезанне» Александре Шевченко, который в это время, возможно, был еще жив и продолжал работать. Да, другой истории у нас не было. Не было истории искусства, в которой давным давно работал Сезанн, где его метод поднял огромную волну русских последователей, где эту волну сменили другие... Я была уже взрослым человеком, когда в Москве еще жила Анна Баркова, сильный и свободный поэт мученической судьбы, – но узнала я о ней только в 1990-е годы в Англии, от славистов, которые к этому времени ее уже перевели и исследовали. И мы, в свою очередь, не передали своего опыта младшим. Школьники 80-х годов (как я знаю по рассказам моих младших друзей) вновь проходили тот же путь освобождения от индоктринации – сами, как будто впервые. Исключение здесь, несомненно, составляют церковные люди: в этой среде преемственность осуществлялась.
Есть интересная особенность этого видимого-невидимого. Увидеть «невидимок», невидимых порой даже для своих ближайших родственников, можно было только в том случае, когда ты сам совершил некоторый выбор, когда в тебе что-то произошло – и ты начал видеть реальность, а не ее препарированный образ. О реальности как силе, с которой борется тоталитаризм, писал Адриано Делл’Аста в книге, недавно изданной по-русски5. Я думаю, это следующий шаг после исследования Х.Арендт: Арендт исследовала «террористическую гипотезу» тоталитаризма о человеке, Делл’Аста пишет о том, что можно назвать «террористической гипотезой», как о реальности. Как с человеком, с реальностью можно сделать все.
Горько думать об отсутствии «последовательности», «развития» в этом точечном, рассеянном, невидимом проявлении духовного самостояния человека. Но в каком-то смысле такой опыт самым ясным образом отвечает идее Х. Арендт о человеческих ресурсах сопротивления террористической гипотезе. Она видит их в самой природе человека, в condition humana. «Начинание, прежде чем оно станет историческим событием, является высшей способностью человека; в политическом смысле оно тождественно человеческой свободе». Арендт цитирует прекрасную мысль бл. Августина: «Initium ut esset homo creates est – Человек сотворен, чтобы было начало». (De Civitate Dei, 12.20). Арендт продолжает: «Такое начало производится каждым новым рождением, оно действует в каждом человеке». «С каждым новым рождением на свет приходит новое начало и возникает новый мир»6. В самом деле, наша «непродолжающаяся история» в самом чистом виде показывает это действие начала, которое понимается не только как возможность, но как призвание человека. Ниоткуда еще, кроме как из глубины человеческой природы не могло прийти это самостояние, иначе – это возвращение в реальность. Субъективно оно часто переживалось как своего рода мистическое событие, прозрение, посвящение. Поль Рикер говорит о неожиданных возвращениях этого «вечно утраченного» в обыденной истории сокровища: возможности человека дать началу быть, стать началом начала. Прошлой зимой, в шествии «белых ленточек» мы неожиданно увидели одно из таких удивительных возвращений «утраченного сокровища». В воздухе повеяло Началом.
Арендт говорит о начале и о новом мире, которое является о каждым рождением. Заметим: само знание о собственном рождении (или о собственной сотворенности) относилось к заблокированным в советской идеологии смыслам, так же, как и знание о собственной смертности. Как все, что принято называть «последними вещами». Естественно, каждый лояльный советский человек мог написать дату и место собственного рождения и не считал себя бессмертным. Таинственный, реальный смысл рождения – как и смысл смерти – вот что было элиминировано. Память о смерти освобождала – и так же освобождала память о рождении. Когда в школьные годы бабушка, который раз придя меня будить, однажды сказала мне: «Ну и затем ли тебя Бог на свет привел, чтобы ты часами валялась?» – это было для меня ударом молнии, той самой древнегреческой молнии-события. Дело не в пресловутом вопросе о смысле жизни! Дело в какой-то неотменимой реальности себя, с которой нас сталкивает такая мысль. Быть может, уже в этом знании о своей «вызванности на свет» – зерно освобождения от тоталитарных манипуляций.
Итак, ресурсы духовного сопротивления заключены в самой природе человека, если он не принимает «террористическую гипотезу» о себе, то есть, на языке псалмов, «не приемлет всуе душу свою». Мы можем, пытаясь восстанавливать историю свободы в России, ставить вопросы о том, что и как позволяло человеку встретитьcя с собственной реальностью, с возможностью «новой жизни», с тем, что сильнее его. Я думаю, ответов будет множество. В. В. Бибихин в своей работе «Сильнее человека» позволяет догадаться, что о человеке в полном смысле мы можем говорить тогда, когда он обнаруживает в себе то, что «сильнее его, что ему дороже, чем он сам.
Совсем недавно мы обсуждали эти темы как темы исторические. Мы всматривались в «то, что было» из другого времени. То время, казалось, уже не может вернуться. События последнего года стремительно движутся в сторону «анахронистического тоталитаризма, прямого силового подавления всякой личной свободы. Вперед к страшному прошлому, которое уже не стыдится собственной мерзости, а гордится ей (празднование юбилея Усольлага!). Вопрос о тех, кто «не сдался» в прошлые времена встает перед нами как наша непосредственная реальность, как возможное будущее. | Выступление на Международной научно-практической конференции «Равнина русская. Опыт духовного сопротивления». Москва, 31 января – 2 февраля 2013 года.
Смотреть видеозапись выступления > |
| 1 Франк С.Л. Этюды о Пушкине. 3-е изд. Paris: YMCA-Press, 1987. С. 64.
2 Так он, и многие другие столпы режима (Т.Хренников) объясняли собственные действия в эпоху перестройки. В дальнейшем им уже не приходилось объясняться ни в чем. Они вновь заняли место «гордости нашей страны». На них по-прежнему держится «наша история».
3 Кажется странным говорить о невидимости религиозного исповедничества, когда идет процесс канонизации новомучеников и церковный календарь пополняется новыми и новыми именами. Тем не менее в той истории церкви, с которой связывает себя статистический церковный человек наших дней, их нет! Не вслед за ними он пришел в церковь – он пришел вслед за мирным XIX веком. Вот где располагается «вера отцов», о которых он любит говорить. А что было в перерыве, об этом он не думает: ведь другой истории у нас не было. Приведу пример. Совсем недавно в московском храме я слышала такую проповедь: «Вот, для нас стало обычным делом ходить на воскресную службу. Мы как-то недостаточно ценим это. А раньше…» – я думала, он скажет: а раньше за это могли убить ( это, конечно, совсем раньше) или выгнать с работы (это попозже). Я ждала этого особенно потому, что служба происходила в восстановленном храме, священники которого в самом деле погибли в Бутово. Но он продолжал: «А раньше люди держали особую одежду, чтобы ходить на службу, и никогда в будние ее не надевали…» Этим «раньше» был, вероятно, крестьянский быт позапрошлого века.
4 Я пыталась перебрать разные роды «людей сопротивления», порой совершенно неожиданные. – См. мою работу «Наши учителя. Михаил Викторович Панов. К истории российской свободы // Седакова О.А. Четыре тома. Том IV. Moralia. М., 2010. С. 709-719.
5 Адриано Делл’Аста. В борьбе за реальность. Дух и литера. Киев, 2013.
6 Арендт Х. Истоки тоталитаризма. М.: ЦентрКом, 1996. | |
|
|