Моя первая встреча с Аверинцевым | После чтения некоторых статей и усердного посещения знаменитых византийских лекций (собственно, много раньше: после первого же прочитанного мной текста Сергея Сергеевича в стенной газете Филфака, в первый месяц после поступления в Университет, если я верно помню: там, в стенной газете «Филолог» были помещены фрагменты «Похвального слова филологии»), я поняла: вот человек, у которого нужно учиться – всему: темам, знаниям, слогу – всему, всему. Даже среди «великих» (в моем случае, это были Лев Толстой, Платон ранних диалогов) я не знала такого, с кем была заранее совершенно единодушна. Некоторое время таким мне казался о. Павел Флоренский. Но – не умея ничего разобрать в его богословии, я все же различала стиль: и стиль писем «Другу» в «Столпе» (и сейчас вспоминаю с легкой тошнотой) оттолкнул меня от всего Флоренского. Да, у меня с детства был единственный параметр ориентации: красиво – некрасиво. У Аверинцева в мысли все было для меня красиво. Итак, Проводник.
Через много лет я рассказывала Сергею Сергеевичу (в Риме, помнится), что мое юное отношение к нему точно выражали строки Пастернака о Скрябине:
Шаги приближаются. Скрябин.
О куда мне бежать
от шагов моего божества!
Сергей Сергеевич не без удовольствия усмехнулся и сказал: «Ох, Борис Леонидович!» (всегда он, дескать, преувеличивает, всегда поверх барьеров).
Потом и он «вспомнил» меня на лекциях 20 лет назад: «Ведь Вы сидели там-то?» – как ни странно, это было точно, там-то. «Я помню Ваш взгляд, он мне помогал». Никто теперь не выяснит, я ему помогала или какая-то другая студентка с запоминающимся взглядом (тогда было много людей с необыденными глазами: теперь их почти не видно). Но как Бог щедр! С этим «моим божеством», пространственного соседства с которым я не могла бы вообразить тогда, мы уже почти просто встречались последние 10 лет, и я слышала, как он читает мои стихи наизусть.
– Я их читаю лучше, чем Вы, – говорил он. – Вы прячете в чтении самые красивые места, а я даю их услышать.
Правда, так оно и было.
Тем не менее, и в те баснословные года, как Борис Леонидович не бежал от Скрябина, а, напротив, послал ему свою музыку, так и я отправила Сергею Сергеевичу по почте несколько тогдашних стихов. Можно было бы воспользоваться посредничеством общих знакомых, но мне хотелось так. Никому ни до, ни после этого я первой своих сочинений не предлагала.
Ответ пришел очень скоро и был простой учтивостью. Весь его смысл был в том, что Сергей Сергеевич не знает, «как ко мне обращаться и как называть меня», поскольку я не указала своего отчества. А обращаться ко мне: «Дорогая Ольга!» слишком грубо на языке стихов – и не помню что слишком, кажется, слишком бесцеремонно на языке людей. Было там сказано: «потому что Вы – это стихи», но это было не более, чем ритуальная фраза. Стихи его не тронули. Тем не менее, письмо пришло, и было написано от руки – не просто хорошим, а каким-то радостным почерком. Старинным? Все хорошее мы тогда называли старинным: принадлежащим тем временам, когда у человека еще не был перебит хребет. Когда он кланялся знакомой даме, приподняв шляпу, и спрашивал при встрече о здоровье домашних.
Я вынула письмо из почтового ящика, когда мы поднимались на мой шестой этаж с Веничкой Ерофеевым и его спутниками – выпить, естественно. Ах, да, я забыла: не Толстой, не Платон, не Флоренский – Веничка в это время был для меня Учителем Жизни, и его лозунг «все должно идти медленно и неправильно» или, переводя на другой язык, «мы будем гибнуть откровенно» я считала единственно честной программой на будущее в окружающих нас обстоятельствах. Будем плевать снизу на общественную лестницу, на каждую ее ступеньку отдельно. Веничка был несопоставимо умнее – и даже ученее – меня. Он тоже чтил Аверинцева чрезвычайно и говорил, что Аверинцев – единственный умный человек в России, «за некоторыми вычетами».
– Какими?»
– Девушки в него не влюбятся!
отвечал Веня и был неправ. И девушки влюблялись – но, конечно, те, с необыденным взглядом, которых Веня за девушек не держал. Итак, мы сидели за столом на кухне, открывая портвейн и шутя – главное дело в этой компании было шутить до упаду (как-то я сказала, что этот наш смех – как будто русалка щекочет и защекочет насмерть – Веня на миг посерьезнел), и я раскрыла конверт.
Каково было действие этих несодержательных, вынужденных вежливостью строк воспитанного человека? Подняв глаза от очень белого листка со стройными черными буквами (синие чернила были привычнее, а я в то время любила фиолетовые, как в школе), я увидела – слово «показалось» здесь не подходит – я увидела, что стол с моими собутыльниками физически отодвигается, как будто остается на берегу, а я отплываю от этого берега. Медленно. Но расстояние уже растет.
И в самом деле: на этом берегу я никогда больше не бывала, при том что и встречи и попойки еще продолжались, но
На устах забытый стих
Недочитанный затих,
Дух далече отлетает.
Меня окликнула – в десяти строчках этого церемонного письма ни о чем – совсем другая, бодрая, разумная жизнь. Здесь, на берегу пропаданья делать мне больше было нечего. Может быть, Аверинцев просто ненароком спас меня, кто знает1.
Через некоторое время, недолгое – было начало лета – мы встретились. В единственном тогда на всю Москву магазине букинистической книги на иностранных языках на улице Качалова. Наверху, на недосягаемой верхней полке я заметила большой том с надписью PETRARCA на корешке.
Найти книгу Петрарки на итальянском в то время было не шуткой. У меня сохранился до сих пор его «Canzoniere», переписанный от руки. Есть такие же переписанные мной в те времена “Four Quartets”2. Есть даже Овидий, несколько «Тристий» по-латыни. Sulmo mihi patria est3.
– Почему от руки, а не на машинке? – спросите вы.
– Да потому, что это делалось в читальном зале. Домой такие книги – даже чужие – не забредали. Memento, viator!4
Можно вообразить, с какой жадностью, не отрывая глаз от вожделенного тома, я стала приставлять лесенку к стеллажу. Но что-то не получалось. Она не ставилась. Наконец, продавщица сказала:
– Сергей Сергеевич, Вы не даете девушке приставить лестницу!
Так обнаружилось, что все это время, глядя вверх, я пыталась прислонить лестницу к Аверинцеву, а он стоял у книжной стены и был погружен в свою книжку, с нижней немецкой полки. Поняв, что происходит, оценив меру конфуза, я готова была забыть про Петрарку и бежать, как будто меня здесь не было. Но Сергей Сергеевич, не отрываясь от своих страниц, послушный продавщице, любезно отступил влево, и я, уже без первой жадности, из одного приличия, забралась по лесенке. Что же, мой том оказался сборником исследований о Петрарке, вещью совсем не нужной. Я вышла на улицу. Конфуз.
Но возможность заговорить с живым Аверинцевым была слишком соблазнительна. Я вернулась в магазин. Сергей Сергеевич откладывал свою книжку – тоже, видимо, не ту, не нужную. Предыдущего эпизода он просто не заметил. Я представилась.
– Да, я ведь Вам писал.
Мы вышли из магазина. Сергей Сергеевич отошел на шаг в сторону, осмотрел меня, внимательно, спокойно, как некоторое изделие, и сказал:
– Все правильно. Да, я так и думал ...
Еще раз поглядел.
– Да, и платье…
Конечно, из-за всего того конфуза я не забуду это летнее сатиновое платье, изготовленное моей тетей по моему рисунку и давно растворившееся в природе: широкие черно-белые полосы какими-то зигзагами. Я бы сказала, что в этой ткани все было как раз чрезвычайно неправильно: эта рябь создавала мерцающие беспокойные ложные перспективы, наподобие графических трюков Эшера; но сшито оно было ловко.
– Да, все правильно. И бусы. Они кажутся археологическими. Откуда берут такие бусы?
Это были черные глиняные, тяжелые, очень крупные бусины, лепная обливная керамика – в самом деле, как будто из древних раскопок.
– Их сделал мой муж, он художник и керамист.
– А... – без интереса. – А можно их разглядеть получше?
Я сняла бусы, он долго их рассматривал. На каждой бусине неровного и слабого черного цвета был выдавлен свой знак, напоминающий некий пред-иероглиф. Знаки эти были кобальдового, охряного и темно-темно карминного цвета. Они неизбежно внушали подозрение о том, что они что-то значат – но значение их не было известно ни художнику, ни мне, ни, я думаю, знатокам древних письменностей. Разобравшись с бусами, Сергей Сергеевич вновь подтвердил:
– Правильно. Куда Вы идете?
– К метро.
– Я тоже. А Вы знаете, где здесь метро?
Мы пошли какой-то странной дорогой. О, как тяжело. Нет, лучше вовремя бежать от своего божества: что мне теперь ему сказать? Сергей Сергеевич шел, думая, видимо, о своем, и вдруг решительно поворачивая – то направо, то налево, срезая углы. К какому метро мы идем? Не к Пресне, не к Охотному ряду. Куда же еще? Я, ища поводов для разговора и зная, что ему недавно передавали машинопись «Москвы – Петушков» (слава этого сочинения в то время расходилась, как огонь по сухой траве, и уже достигла элиты), спросила его о впечатлении.
– Я в этом ничего не понимаю.
– В чем?
Я могла предположить: в жизни такого рода.
– В прозе. Я читаю главным образом стихи. Но расскажите мне о нем. Как он живет...
– Так, как там написано.
– Да? Зачем же такое удвоение? Я всегда думал: или жить, или писать. Помните, у Томаса Манна...
Я не знала, что ответить.
Через много лет, в Париже, вернувшись из Арля, где я провела месяц в Центре переводчиков, я рассказывала Сергею Сергеевичу, как французы между собой (я подслушала) говорили обо мне:
– Mais trop timide. Gentile, oui, mais trop timide.5
Сергей Сергеевич сказал:
– Это я trop timide.
И добавил, что более робкого по природе человека, чем он, трудно найти. Об этом его свойстве, почти парализующей застенчивости, говорят те, кто знал его в юности. Но к моменту нашего блуждания в окрестностях улицы Качалова стороной, страдающей от непомерной застенчивости, была, несомненно, я. Сергей Сергеевич был к этому времени властитель дум и привык уже к общему обожанию. Даже продавщица глядела на него с материнской нежностью: Сергей Сергеевич!
Итак, я не знала, что сказать.
– НО! – помните эту аверинцевскую интонацию?
– НО!.. С ним должно что-то случиться. С ним случается что-то?
– Нет, – грустно ответила я, – не случается.
– Но почему?..
– Человек стоит вот так, – он развел и опустил руки, – все брошено, все разрушено, вокруг ничего, один сор... – и тут я увидела, что мы стоим посреди городской помойки! Как мы туда попали, я не заметила (мы шли, как я говорила, странным путем, дворами, закоулками – напрямую «к метро», местоположение которого было теперь неизвестно ни ему, ни мне): но как будто мы шли к этой цели, к этим декорациям, на фоне которых Сергей Сергеевич показал героя и автора «Петушков» с понурой головой, разведенными и опущенными руками среди замусоренной земли. “Waste Land” в центре Москвы.
– Ничего! В таком случае с человеком что-то должно случиться. А Вы говорите: ничего не случается. Почему же?
Он смотрел на меня требовательно, как будто это я должна отвечать за то, что «не случается».
Я стала оглядываться по сторонам: как сбежать. Когда Сергей Сергеевич в третий, видимо, раз повторил:
– Но почему же?
– мы уже вышли с помойки на обычную улицу – и я увидела автобус неизвестно какого номера: вот он, выход!
– Извините, это мой, я побегу! - придумала я.
Это не прервало задумчивости Сергея Сергеевича.
– Да-да...
Уже из автобуса, в дверь я как бы в утешенье ему и на прощанье сказала:
– Еще случится, случится!
Я знала, что, скорее всего, нет, не случится – но нужно же было закончить этот мучительный разговор! |
| 1 Православные люди, которых теперь много, а в те времена среди моих ровесников почти не было, должны удивиться, каким образом такую науку жизни можно было совмещать с хождением в церковь. Люди, пережившие обращение, несомненно должны были оставлять такого рода науки пропаданья в прошлом. Но я обращения не переживала, и считала такого рода антиобщественное настроение религиозно оправданным. Неоправданной в этом отношении была для меня благополучная жизнь советского конформиста.
2 Т.С.Элиот, «Четыре квартета».
3 Родина мне Сульмон (лат.), Tristia, I.
4 Помни, прохожий! (лат.) – традиционная надпись на римских надгробьях.
5 Но слишком робкая. Милая, несомненно, но слишком робкая (франц).
6 Имеется в виду поэта Т.С.Элиота, «Пустая земля» (иначе: «Городской пустырь»). | |
|
|