Сергей Аверинцев, чтец.
Чтение Клеменса Брентано
| Ich lass schon lang...<...>
Und wenn ich jetzt vom Buch die Augen hebe,
Wird nichts befremdlich sein und alles gross.
Dort draussen ist, was ich hier drinnen lebe,
Und hier und dort ist alles grenzenlos.1 | R.M.Rilke. Der Lesende | Мне хотелось бы в качестве эпиграфа взять все это стихотворение Р.М. Рильке («Читающий»: в переводе Б.Пастернака «За чтением») целиком. В этом описании глубокого чтения (как бывает глубокий сон) – внимания, уходящего в книгу, как в штольню, и возвращающегося наружу, к земле и первой звезде, – я вижу фигуру С.С.Аверинцева, особенно того Аверинцева, которого мне знать не довелось: мальчика, подростка, наверное, очень рано нашедшего свое место на земле: за чтением.
Мое сообщение можно считать комментарием к словам Н.В.Брагинской: сразу после кончины С.С.Аверинцева она сказала о нем эти удивительные слова: «Умер великий русский читатель». Удивительные, потому что это совсем не первое, что видели в Аверинцеве современники. В нем видели сказочного эрудита и блестящего ритора, ученого, учителя и проповедника. Однако сам Сергей Сергеевич не раз выражал желание, чтобы на его могиле было написано: «Сергей Аверинцев, чтец».
Этот «чтец» – конечно, не читатель в обычном смысле: это анагност, церковное служение, Сергей Сергеевич был посвящен в чтецы. Но интересно, что эту, самую скромную в иерархии клира ступень Аверинцев предпочитал считать последним словом о себе, не вспоминая других своих чинов и званий – таких, как доктор, академик (многих академий), лауреат (многих премий), «сенатор», наконец.
Тем не менее, от славянского «чтеца» не так далеко до русского «читателя». Можно вспомнить в связи с Аверинцевым и о «чтеце» в другом, современном смысле, чтеце-декламаторе: у него был особый, почти неизвестный русской актерской традиции дар читать стихи вслух. Как помнят все, кто знал его, он мог читать их на память часами – по-русски, по-немецки, по-французски, на латыни и греческом. Античный читатель (о чем любил вспоминать Сергей Сергеевич) читал вслух2. Это значит, его всегда могли слышать другие, даже если читал он не для них.
Для хорошего чтения стихов необходимы совсем не актерские навыки, а глубина этого – своего – читательства. Поэтому так увлекательно и утешительно было слушать в чтении Аверинцева, например, Мандельштама – и поэтому так стыдно слушать стихи, заземленные, разыгранные и домысленные актерами. Слушая этот почти непристойный психологизм, мы убеждаемся, что наши декламаторы явно не читатели того, что они читают вслух3. Чтение Сергея Сергеевича не было при этом похоже и на авторское, сомнамбулическое чтение самих поэтов. Его чтение было смысловым: не «интерпретацией» словесного произведения, а процессом понимания, происходившего на наших глазах, то есть общением с текстом, разговором с ним (ср. статью, с которой начиналась всенародная слава молодого Аверинцева: «Наш собеседник древний автор»), выявлением его потенциальных смыслов – при целомудренном сохранении «блаженной бессмыслицы», в стихии которой они живут и без которой нет поэзии – во всяком случае, поэзии в определенном понимании. Актер русской школы (за некоторыми исключениями, разумеется) не знает, что делать с «блаженной бессмыслицей»: он заполняет это пространство множеством мелких «смыслов»., картинок...
Напомню, что Сергей Сергеевич противопоставлял интерпретацию или толкование – пониманию: «Поэтому Мандельштама так заманчиво понимать – и так трудно толковать» («Судьба и весть Мандельштама»). Трудно – не в смысле эвристически сложно, а в смысле – не хочется, душа не лежит. Душа читателя Мандельштама не хочет толковать и интерпретировать, «расшифровывать» его слова: она хочет просто быть с ними, хочет поддаваться этим словам и отвечать им. Исследователь-специалист (и тем более, «деконструирующий» исследователь) ничему поддаваться не хочет, и считает это своей профессиональной доблестью.
Упомянув «блаженную бессмыслицу», мы уже приближаемся к непосредственной теме моего сегодняшнего сообщения – к чтению Клеменса Брентано.
Сергей Сергеевич читал мне вслух хореические строфы из «Романсов о Розарии»4, предлагая разделить с ним восхищение звуковой силой стиха:
Singt die sieben letzten Worten,
Singt sie mir, ihr grauen Schwalben!
Singt ihn mir, den Schild der Todes,
Singt den Held des Untergangens!
Пойте эти последние семь слов, Пойте их мне, серые ласточки! Пойте мне его, щит смерти, Пойте героя гибели!
Все это происходило летом 1985 года в его квартире на проспекте Вернадского. Он рассказывал, что готовит томик Брентано на немецком для издательства «Радуга». И читал вслух строфу за строфой.
И все-таки то чтение Аверинцева, о котором я собираюсь говорить, – не это завораживающее чтение вслух. Но прежде позволю себе еще несколько слов общего характера.
Суровые «специалисты» часто укоряли Аверинцева в том, что его герменевтика – не филология в строгом смысле слова, что его письмо «не научно». Филолог в таком понимании – никак не читатель, и это принципиально. Конечно, он может и читать, как все, – но это «для себя», в частной жизни, в свободное время. А в качестве филолога – с текстами и авторами он «работает». И, когда работает, он должен всеми силами отучиться быть их читателем, отстраниться от собственных впечатлений. Своего рода профессиональная аскеза. А результаты этой своей работы он излагает не на языке, а на метаязыке, в готовых терминах. Аналогии обычно приводятся из естественных наук. Зоолог, изучая слона или муравья, их не оценивает и никак к ним не относится. Читатель же – это тот, кто относится, кто воспринимает и отзывается. Аверинцев знал, на что идет, когда выбирал свою позицию в эпоху позитивизма и специализаций. Он вообще знал несопоставимо больше своих критиков. Вероятно, многие зоологи не относятся к слонам и муравьям, которых наблюдают и описывают. Но чтобы открыть межчелюстную кость у человека, как это сделал Гете, просто необходимо относиться: относиться к природе вообще и к такой ее составной, как строение черепа. Чтобы так писать о текстах и авторах, как пишет Аверинцев, надо знать что-то еще, чего филологи-«специалисты» не считают необходимым даже иметь в виду: нужно знать словесность – словесность как стихию смыслов, символов и звучаний, словесность как многовековое дело человека. Когда Аверинцев говорит о языке Брентано: «у него были такие руки, что слова шли в них сами, как приручаемые и приманиваемые твари Божьи», мы слышим, как он знает словесность. Как он ее читает.
Или другой поворот той же темы, поэт и язык. Отвечая сразу двум противоположным мнениям об отношениях Брентано и языка (он властвует над языком – или же язык его ведет, а он впадает в медиумическую зависимость от него), Аверинцев замечает: «Отношения между автором и языком здесь настолько стоят под знаком Эроса и присущего Эросу лукавства, что лучше не спрашивать, кто кого ведет и кто за кем следует».
«Сultivated reader» – главный герой филологии другого склада, такой, как у Вольфганга Изера (с его «Актами чтения»), Ганса Яусса и других, не говоря уже о герменевтике Поля Рикера или Ганса Георга Гадамера.
«Идеальный» или «культивированный» читатель противоположен тому, что называют «современным читателем». Этот тип («современного читателя») преобладает у нас не только среди писателей, которые позицию «современности», то есть какой-то фундаментальной профанности, непосвященности ни во что кроме того, что пишется в газетах, делают основой своего метода – и «по-современному», то есть исключительно наперекосяк, «креативно» и «актуально», как теперь говорят, перечитывают «вечные образцы».
В отличие от «современного читателя», который явился к шапошному разбору, когда текст уже отзвучал (поэтому его и приходится «оживлять» и «осовременивать»), «идеальный читатель» входит в саму интенцию текста – потому что именно в нем, в читателе текст исполняется. Словесное произведение видится здесь не как некоторый объект, эстетическая вещь, а как открытое и адресованное сообщение. Оно исполняется, когда его кто-то принимает. Это картина словесности как общения, а не как производства «текстов». Она, позволю себе с уверенностью сказать, реалистична. Так устроен язык. Он говорит кому-то.
Любое высказывание обращается к нам: проходя мимо древних надгробий и читая на мертвом языке надписи: Salve, viator! «Привет тебе, путник!» – мы слышим, как эта надпись завершается в нас. «Культивированный читатель» в замысле знает и то, что знает филолог. И вместе с этим он слышит текст как обращение к нему лично. Слова Н.В.Брагинской о великом читателе Аверинцеве имеют в виду, прежде всего, невероятную широту и разнообразие текстов и авторов, которые к нему обращались, которым было о чем с ним поговорить (не удивителен ли, в частности, и наш случай, Клеменс Брентано? зачем бы филологу-классику, библеисту и христианскому мыслителю этот странный романтик?). Но и еще одно качество в читателе предполагает великий: это необходимый для чтения дар угадывания, никогда не корыстный, никогда не употребляющий текст для иллюстрации собственных идей и концепций, не вчитывающий в автора то, что «мне» от него надо, и не вычитающий из него то, что «мне» не надо.
Что же, образ читателя-исследователя в таком случае подобен идеально чистому зеркалу, в котором текст отражается без искажений, «как он есть»? Если бы текст был вещью, это было бы так. Но, как мы говорили, текста в каком-то смысле еще нет. Идеальный читатель дает тексту сказать то, что в нем потенциально. В этом «зеркале» отражается то, что не очень-то и видно, потому что не очень-то и есть в тексте: не данность текста, а его заданность – или, словами Мандельштама, его обещание:
И все, что будет, – только обещанье.
Там, где этого обещания нет, и отражаться нечему. Если мы подумаем о зеркале – то о том необычайном зеркале из стихов Брентано, «в котором не все предметы отражаются»:
Ein Spiegel nicht fuer jedes Bild.
Идеальный читатель противоположен «читателю современному» (в том характерном смысле этого слова, о каком мы говорили). Но он никак не читатель «вневременной», читающий sub specie aeternitatis. Он читатель своего времени. Можно сказать, в его чтении читает не только он, но само его время: читает то, что ему особенно нужно здесь и сейчас. Именно так Аверинцев читал Аристотеля – исходя из актуальнейшего чувства момента в отечественной истории, которой, его словами, «роковым образом не хватало Аристотеля». Это не сужает чтения, наоборот: расширяет его. Внятным становится текст, который глубоко и неотложно нужен. Аверинцев – великий читатель и потому, что он в другом, серьезном смысле современен своему времени; его словами: «времени нужны не те, кто ему, времени, поддакивает, а совсем другие собеседники». Парадокс великого читателя в том, что он читает «не для себя» и не по причине собственных персональных нужд: так читает обывательский читатель (он совершенно вправе читать именно так, но никто не назовет его «великим читателем»). Великий читатель – чтец, который в акте своего понимания оглашает текст, который он читает, своему времени, своей стране – всей истории, наконец.
Аверинцев не только изучал историю – он к ней обращался, он ее вразумлял. Одно из последних его выступлений, в Римском Сенате, содержало среди другого и напоминание депутатам Парламента о том, что Европа начинается в Греции, которую Европейские Штаты теперь если и включают в свою общность, то где-то на окраине, в приграничной области.
«Великий русский читатель» – этот второй эпитет тоже нуждается в комментарии. Однако для такого комментария нужно ясно представлять себе, что такое русский читатель (а это явно особый род читателя, как заметил Гете по письмам к нему русских читателей «Фауста»: «Они тебя совершенно присваивают и заглатывают» – чем отличаются от французских или немецких читателей-корреспондентов Гете). Я не готова набросать портрет «русского читателя», но могу предположить, что русским читателем Аверинцев был в том же роде, что и современным: назвавший себя «природным русским», он отлично знал русское – и «не поддакивал ему», как он не поддакивал и своему времени. Он хотел приучить русское к точности и тонкости различений. «Святое слово схоластики: «Distinguo!» – восклицал он, поднимая руку к небу.
Наконец, перейдем к чтению Клеменса Брентано, то есть, к вступительной статье Аверинцева в томике, составленном и прокомментированном им.
Сколько таких чтений предложил Аверинцев – в энциклопедических статьях, в разнообразных вступлениях к разным книгам, в написанных им главах в академических историях литератур! Жанр предисловия – не исследование, и в нем выбор позиции читателя кажется самым естественным. Однако статистически это не так. Предисловие (особенно предисловие советских времен) обыкновенно совмещает в себе два жанра: энциклопедической справки (что принято «объективно» знать о данном авторе) – и, одновременно, индоктринации («как правильно понимать данного автора»). Советское предисловие должно было «от-объяснить» (explain away) авторов, сомнительных c точки зрения идеологии и официальной эстетики, то есть разрушить самую возможность непосредственного общения читателя с ним. Так, предисловие к «Новой Жизни» Данте (издание 1965 года) предупреждало, что все мистические и религиозные мотивы здесь совершенно несущественны, а важно то, что это зародыш психологического романа о первой юношеской любви. В комментарии к «Новой Жизни», набранном мелкими буквами и в конце книги, Аверинцев (это была его первая опубликованная работа, совместно с А.Михайловым) ставил все на свои места и объяснял и библейские коннотации, и символику «Новой Жизни». Такова была «нормальная» структура советского издания классики, трехслойный сэндвич. В третий, наименее читаемый его слой помещалась реальная информация об авторе и тексте.
Аверинцев во всех своих предисловиях виртуозно избегал второго задания (перевода на идеологический язык) и превращал первое, сообщение необходимых сведений, в увлекательную новеллу. Так и здесь выглядит очерк биографии Брентано. Что же касается «общепринятых мнений», он их с удовольствием опровергал (здесь он смеется над расхожим мифом о Брентано как «великом неудачнике», поэте, не осуществившем собственный дар). Но первая задача составителя тома названа сразу же: «Будем надеяться, что эта книга будет прочтена … так, как она того заслуживает, – как стихи, живые до крови, до боли, как в момент своего рождения». Он ведет Брентано к нам – и нас к Брентано. Он как бы поручается за его ценность – и мы верим ему. Скольких поэтов мы прочли только потому, что о них рассказал Аверинцев! Нужно признать, что воскрешение Брентано ему все же не удалось. Время Брентано – в отличие от времени Гельдерлина – так и не настало, ни в мире, ни у нас. Может быть, пока не настало.
Итак, что Аверинцеву, читателю (как мы его пытались описать) важно в итальянском немце, в начале жизни – полу-еретике и в конце – пылком католике в средневековом духе? Как во многих других случаях, прочитанных Аверинцевым: ему важно то, что Брентано – фигура на сломе времен. Он открывает свободу, еще непредставимую в веймарском классицизме — но его самого эта свобода (неограниченная свобода воображения) пугает. Он еще совсем близко к традиции, но при этом больше связан с будущим, чем многие его собратья-романтики. А то, что для Брентано будущее (а для нас настоящее, начавшееся уже довольно давно), для Аверинцева связано с переживанием пустоты и бессмысленности. Можно предположить, что именно поэтому Брентано и не полюбят во времена господства этого чувства так, как полюбили Гельдерлина. Уж эта-то пустота нам знакома, и каких только ее выражений мы не видели. Очарование Гельдерлина для читателей наших времен – как раз в полном отсутствии у него этого знания о пустоте и никчемности всего, полное неприятие абсурда даже в стихах, написанных в годы умственного помрачения. Поздний культ Гельдерлина – это наша ностальгия по чистоте и благородству, какие могут быть у поэта; по приветливой душе, которая со всей простотой благословляет мир: «святой Рейн», «святые холмы»… Больше такого не будет. Что-то случилось. Пустота – стигма ХХ века. Аверинцев относится к ней всерьез – и не хочет ей поддакивать. Но в предчувствии ее у Брентано он видит не просто индивидуальную беду «великого неудачника», но пророческий дар, мучительный для того, кому он дан, как всегда мучителен пророческий дар. Он читает Брентано через опыт ХХ века и через близкое ему – но иноязычное – будущее: «оглядка на лиризм Верлена поможет найти подступы к лиризму Брентано».
И все же главная причина внимания Аверинцева к Брентано, как видно из предисловия, – сама словесная стихия его поэзии, небывалая звучность и сила его «щебечущего» стиха, которую он описывает как умную звучность. Звуковые повторы, звуковая техника – скажет «профессиональный» филолог, и не найдет признаков, по которым можно различить «магическую» фонетику Эдгара По и совершенно иную игру звуков и повторов у Брентано. «Великий читатель» Аверинцев проводит это различение с уверенностью. Его анализ фоники Брентано, связывающий ее с древними народными песнями (которые он изучал и «переводил с немецкого на немецкий») и средневековыми латинскими гимнами (которым Брентано тоже занимался) – блестящий анализ. А вывод из него и вообще поразителен. Звукопись стиха исторична! По звукописи мы можем судить о глубине, в которую уходят (или не уходят) корни поэта. «Читателю» в действительности требуется знать, может быть, что-то другое, чем «специалисту», но уж никак не меньше: редкий германист сможет, говоря о Брентано, вспоминать латинские гимны и лирику французских сюрреалистов. «Горизонт ожиданий» – так это называется в теории «актов чтения». Горизонт ожиданий идеального читателя очень широк.
Аверинцев не был бы великим читателем, и великим читателем поэзии в первую очередь, если бы ему, человеку, восстанавливающему репутацию рациональности и реабилитирующему схоластику и риторику (вещи, подорванные романтизмом), не была бы так внятна и дорога «древняя стихия» словесности, властная и неосмысляемая, умная, но не умственная: чудесная. В ее водовороте скорбь и страдание оказываются странной радостью – любимая тема Аверинцева: «Если так грустно, то почему так весело?»
Alle Leiden sind Freuden, alle Schmerzen Scherzen
Und das ganze Leben singt aus meinem Herzen:
Suеsser Tod, suеsser Tod
Zwisсhen den Morgen – und Abendrot!
Все страдания – радости, все беды – шутки И вся жизнь поет из моего сердца: Сладостная смерть, сладостная смерть Между утренней и вечерней зарей!
А потому, в частности, весело, что страдания – Leiden – отлично рифмуются с радостями – Freuden, беды – Schmerzen с шутками – Scherzen и сердцем – aus Herzen. Древняя стихия плача не может без игры, она в нее переливается.
Так в Брентано звучит это вечное слово всякого поэта, слово о Радости-Страдании, о «жизни, и жизни с избытком», которая в полоумном ликовании поет: «Сладостная смерть!»
Читательский опыт Аверинцева о Брентано оборачивается опытом о природе поэзии вообще – и о природе поэта: существа, которое хочет ускользнуть, исчезнуть, быть никем, не оставить следа по себе. Тут Аверинцев вспоминает Цветаеву:
Пройти, чтоб не оставить тени
На стенах… –
и с хитрой простотой сообщает читателю: «Поэты, они такие!»
А откуда он знает, какие они? Он знает это по себе. Потому что «идеальный читатель» – поэт. Не в том смысле, что он и сам может писать стихи. А в том, что, читая, он открывает в себе поэта. Иначе поэзии не прочтешь.
Итак, что же в конце концов делает читатель, читая произносимое слово? Он – по древнему совету – познает самого себя. Самого себя как всё; как безграничное.
Dort draussen ist, was ich hier drinnen lebe,
und hier und dort ist alles grenzenlos.
Там, снаружи – то, что я проживаю здесь, внутри; и там и здесь всё безгранично. | Доклад на конференции памяти С.С.Аверинцева. Москва, 26 апреля 2011 года. Опубликовано в газете "Кифа" №7(129), май 2011 года. |
| 1 Я читал уже долго… (…) И если я подниму глаза от книги, ничто не окажется странным и все – великим: там, снаружи – то, что я проживаю здесь, внутри; и там и здесь оно безгранично. Перевод мой – ОС.
2 С.С.Аверинцев часто напоминал об античном и библейском чтении как о чтении произносимого слова. О том, что в библейском иврите читать и вопиять – синонимы. И о том, что караимы – буквально: читатели.
3 Поль Валери, когда его попросили учить драматических актеров читать стихи, предложил такую стратегию: спускаться к чтению от пения, а не подниматься от обыденной речи до драмы.
4 Clemens Brentano. Romanzen vom Rosenkranz. Gedichte / Составление, предисловие и комментарий С.С.Аверинцева. М., Радуга, 1985. | |
|
|