К поэтике литургической поэзии
Ветхий деньми. Стихира Сретения | Фрагмент книги: Ольга Седакова. Мариины слезы.
К поэтике литургических песнопений. Дух i Лiтера (Киев), 2017.
См. также второе издание: Ольга Седакова. Мариины слезы. Комментарии к православному богослужению. Поэтика литургических песнопений. Благочестие (Москва), 2017. | Греческий:
Ὁ παλαιὸς ἡμερῶν,
ὁ καὶ τὸν νόμον πάλαι ἐν Σινᾷ δοὺς τῷ Μωσεῖ,
σήμερον βρέφος ὁρᾶται,
καὶ κατὰ νόμον, ὡς νόμου Ποιητής,
τὸν νόμον ἐκπληρῶν, ναῷ προσάγεται,
καὶ τῷ Πρεσβύτῃ ἐπιδίδοται.
Δεξάμενος δὲ τοῦτον Συμεὼν ὁ δίκαιος,
καὶ τῶν δεσμῶν τὴν ἔκβασιν ἰδὼν τελεσθεῖσαν,
γηθοσύνως ἐβόα·
Εἶδον οἱ ὀφθαλμοί μου,
τὸ ἀπ' αἰῶνος Μυστήριον ἀποκεκρυμμένον,
ἐπ' ἐσχάτων τούτων ἡμερῶν φανερωθέν,
φῶς διασκεδάζον, τῶν ἀπίστων ἐθνῶν τὴν σκοτόμαιναν,
καὶ δόξαν τοῦ νεολέκτου Ἰσραήλ·
διὸ ἀπόλυσον τὸν δοῦλόν σου,
ἐκ τῶν δεσμῶν τοῦδε τοῦ σαρκίου,
πρὸς τὴν ἀγήρω καὶ θαυμασίαν ἄληκτον ζωήν,
ὁ παρέχων τῷ κόσμῳ τὸ μέγα ἔλεος.
Церковнославянский:
Ветхий деньми,
иже закон древле в Синае дав Моисею,
днесь младенец видится,
и по закону, яко закона Творец,
закон исполняя, во храм приносится,
и старцу дается.
Прием же Сего Симеон праведный,
и обещаний сбытие видев совершаемое,
радостно вопияше:
«Видеша очи мои еже от века таинство сокровенное,
напоследок дней сих явльшееся,
свет разоряя неверных языков омрачение,
и славу дая новоизбранну Израилю.
Темже отпусти раба Твоего
от соуз сея плоти,
к нестареемому и чудному некончаемому животу,
подая мирови велию милость!»
Перевод Ольги Седаковой:
Древний Днями (1)
и закон в древности давший на Синае Моисею
ныне младенцем видится (2)
и по закону, как закона Создатель,
закон исполняя, в Храм приносится
и старцу на руки полагается.
И приняв Его, Симеон праведный,
своего из уз исхода видя исполнение,
радостно взывал:
«Видели глаза мои
таинство, от века сокровенное
и в последние дни явленное,
Свет, нечестивое сокрушающий язычников помрачение,
и славу новоизбранного Израиля.
Отпусти же раба Твоего
из узилища плоти сей
к нестареющей и чудной нескончаемой жизни,
даруя миру великую милость!»
(1) Ветхий деньми – Древний Днями, Вечный. Пророческое именование Бога. Единственное употребление – в книге пророка Даниила, в главе седьмой: «Видел я, наконец, что поставлены были престолы, и воссел Ветхий днями; одеяние на Нем было бело, как снег, и волосы главы Его – как чистая волна; престол Его – как пламя огня, колеса Его – пылающий огонь. Огненная река выходила и проходила пред Ним; тысячи тысяч служили Ему, и тьмы тем предстояли пред Ним; судьи сели, и раскрылись книги» (Дан. 7:9–10). И далее: «Видел я в ночных видениях, вот, с облаками небесными шел как бы Сын человеческий, дошел до Ветхого днями и подведен был к Нему» (Дан. 7:13). И «доколе не пришел Ветхий днями, и суд дан был святым Всевышнего, и наступило время, чтобы царством овладели святые» (Дан. 7:22).
(2) Мы сохраняем этот и все последующие глаголы (видится – приносится – полагается) в нехарактерной для русского языка возвратной форме со значением медиопассивного залога, чтобы передать особый характер этого действия, активный и пассивный одновременно: Он делает так, что с Ним делают следующее…
Многое из того, что мы говорили в связи со стихирой на стиховне, относится и к этой стихире на литии. Она также трехчастна.
Первые стихи также дают образ неизобразимого Бога, Которого «не видел никто никогда» (Ин. 1:18), Творца, давшего закон Моисею (и Моисею дано было при этом увидеть только «задняя»). Само это сочетание слов, Ветхий Деньми, уникальное в Ветхом Завете именование Творца, звучит, как услышанное в видении. Оно вносит с собой апокалиптическую атмосферу «последних дней», «последнего суда» и приближения «царства святых». И именно этот Бог, Творец вселенной, говорит стихира, лежит – в образе младенца – на руках Симеона!
Вторая часть – рассказ о событии, следующий за евангельским повествованием и особенно выделяющий в нем тему закона: послушности Законодателя собственному Закону.
Третья часть передает Песнь Симеона, расставляя в ней свои акценты. Просвещение язычников здесь предстает не как акт милости, а как победа над нечестивой тьмой язычества, а слава «народа Твоего» относится исключительно к «новому Израилю».
Можно заметить еще одну общую черту двух стихир. Евангельские слова старца Симеона, которые просто констатируют происходящее, – «Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыко» (Лк. 2:29) – и там, и здесь превращаются в просьбу: «Отпусти!» Для литургического песнопения естественен переход в молитву, прошение. Но эта стихира в поэтическом отношении устроена иначе. Стихира на стиховне позволила нам отметить один из самых общих
принципов литургических песнопений: игру контрастами, парадоксальное совмещение несовместимого. Есть оно и здесь. Но чего здесь значительно меньше – это аллегорий. Автора первой стихиры, преп. Андрея Критского, отличала любовь к аллегориям и к немедленному истолкованию этих аллегорий (как мы видим в его «Великом каноне»). В нашей стихире на стиховне он символически (точнее, аллегорически) истолковывает значение храмовых жертв за первенца – пары горлиц и двух голубиных птенцов.
Автор этой стихиры ничего подобного не делает. Зато здесь мы можем говорить о другой, тоже общей для множества литургических текстов технике – «извитии словес» или «плетении словес», ἡ πλοκή по-гречески. Она состоит в том, что какое-то одно слово (или однокоренные слова) многократно повторяется, ставится в разные позиции, наполняется разными смыслами. В первых шести стихах нашей стихиры такое слово – закон: «И по закону, как закона Творец, закон исполняя…» От этих повторов и перемещений слово, которое опевается, становится одновременно и очень значительным – и выходящим за пределы своего, да и вообще всякого значения. Отсюда, вероятно, произошло уничижительное бытовое употребление выражения «плетение словес» – как чего-то пышного и хитроумного, в смысл которого невозможно вникнуть, а может, его – смысла – и нет.
В литургических стихирах иногда «извивается», «плетется» не слово, а образ: в нашей стихире это образ старости, древности. «Ветхий Деньми» лежит на ветхих руках глубокого старца Симеона.
Из разных попыток объяснить происхождение метафоры «извитие словес» мне больше других нравится предположение о связи такого занятия – сплетания слов между собой – с плетением венка. Поэзия, построенная по принципу πλοκή, – это как бы изготовление торжественного венка, которым венчают победителя. Происхождение этой техники из позднеантичного торжественного красноречия очевидно. «Извитию словес» в каком-то отношении близка барочная техника «концептов» («concetti») в испанской и итальянской поэзии (см. Вступительные заметки). В поэзии модерна мы неожиданно встречаем новое «извитие словес» (мы уже говорили в этой связи о стихах О. Мандельштама «Сестры тяжесть и нежность», об их гимническом характере). Слово теряет свой смысловой контур и, как сказал Мандельштам, бродит, как Психея возле брошенного тела.
Стоит еще отметить сильное переосмысление евангельских слов старца Симеона в последней, четвертой части нашей стихиры. Такие образы, как «узилище плоти», «темница плоти» (и, соответственно, стремление освободиться из этих уз, как из тюрьмы) чужды библейскому языку. Долгожданная кончина праведника в Библии никак не связана с античным, языческим представлением об освобождении души из тюрьмы тела. В ветхозаветных повествованиях о праведной смерти говорится как о насыщении земной жизнью: «И умер Иов в старости, насыщенный днями» (Иов. 42:17). Мотив желанной смерти мы встретим только в книгах Экклезиаста и Сираха («О, смерть! отраден твой приговор для человека, нуждающегося и изнемогающего в силах, для престарелого и обремененного заботами обо всем, для не имеющего надежды и потерявшего терпение» (Сир. 41:3–4)), там, где в библейский мир проникает скепсис эллинистической эпохи. Но к истории Симеона Богоприимца это настроение не имеет отношения. Симеон говорит об отпущении как работник, которого хозяин отпускает после того, как он выполнил порученный ему труд.
Мотив желанной кончины мог бы быть связан с новозаветной темой ожидания смерти как долгожданной встречи со Христом (ср. «Имею желание разрешиться и быть со Христом, потому что это несравненно лучше» (Флп. 1:23)) – или же как перехода к иной, бессмертной, нестареющей, чудесной жизни. Образы этой «нестареющей жизни» особенно сильны в литургической поэзии отпевания и панихиды. Исторически к евангельской истории Симеона, последнего из праведников и мудрецов Ветхого Завета, такое отношение к смерти не может быть отнесено. Но, как бы в «обратной перспективе» в прощальную песнь Симеона вплетаются символы христианского отпевания, которое возникнет много позже. А волнующий характер этой встречи-прощания, как она описана у евангелиста Луки, состоит, в частности, и в том, что и для самого старца, и для нас, читателей, остается неизвестным, куда уходит Симеон, куда его отпускают.
Ясно одно: Симеон Богоприимец уходит в эту тьму с миром, неся с собой образ Младенца Спасителя. Он первый в христианской истории, кто уходит в смерть (еще не побежденную Воскресением), уже узнав Христа. С необычайной силой этот смысл (кажется, никем другим не замеченный) выражен в финальных строфах «Сретенья» Иосифа Бродского:
Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
он слышал, что время утратило звук.
И образ Младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою,
как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.
Праведник Симеон – первый человек, умирающий с образом Христа, Которого он увидел собственными глазами, взял на руки и благословил в начале Его земной жизни. В конце же этой земной жизни – другой первый: раскаявшийся и признавший царское достоинство умирающего рядом с ним Христа (Лк. 23:42) преступник (разбойник благоразумный), который первым входит с Ним в рай. | |
|
|